Сам Цвибак с не присущей ему простодушностью проговорился в своих мемуарах: «Я начал уговаривать Ивана Алексеевича письмо не печатать, — прежде всего потому, что весь тон его ответа был несдержанный и на читателя мог произвести тяжелое (?) впечатление. Было у меня и другое соображение. В этот момент я был занят систематическим сбором денег для Бунина, нужда которого не знала границ, и мне казалось, что такого рода полемика в газете многих против него восстановит (?!) и в конечном счете повредит ему не только в моральном, но и в материальном отношении».
Одним словом, бьют и плакать не велят!
Бунин резонно возражал: «…вы думаете, будто мое разоблачение этих клеветников может мне повредить? Мне кажется, что мое молчание скорее может мне повредить. Вы говорите, что «ведь в Америке не знают этого дела „в точности“»; если так, так вот как раз мое «письмо в редакцию» и излагает это дело в точности. Письмо мое «резко»? Да ведь я давно заслужил право писать по-своему…
И если это даже «повредит сбору», так что же мне делать? Это будет совершенно дико, нелепо, — но пусть будет так, я не могу ради денег сносить клеветы молча. И вот еще что: я написал вам о моей нищей старости в минуту горячего отчаяния и теперь очень раскаиваюсь — тем более, что особенно вижу по нынешнему письму ко мне Марка Александровича, что во всем Нью-Йорке трудно найти среди архимиллионеров больше двух человек, способных дать сто долларов. И говорю вам истинно от всего сердца: не просите ради Бога ничего ни у кого больше…»
«Коготок увяз, всей птичке пропасть!» — не раз, наверное, вспомнил эту пословицу старый писатель. Его били хладнокровно, рассчитывая каждый удар, в самые болевые точки.
Но еще более страшное — по коварству и неожиданности — его подстерегало впереди.
Бунин был готов поссориться со всем миром, но он свято верил в дружбу с Цетлиной: пока Мария Самойловна жива, ему гарантирована помощь и поддержка. Тем более что она сама множество раз уверяла его в этом. Сколько щедрости, даже нежной заботливости она благодетельно проявила к нему в свой последний приезд в Париж.
Во время войны от нее не было ни слуху ни духу — но время-то какое. Михаил Осипович, муж ее, хоть был на двенадцать лет моложе его, Бунина, а умер в сорок пятом году — опять же ей тяжелое душевное огорчение.
Не по сердцу пришлись ей добрые отношения Бунина с советским послом Богомоловым, с Симоновым — поворчала и тут же, поди, забыла. Вера по сей день ходит в ее платьях — тех, что подарила осенью сорок шестого, да и туфлям на каучуковой подошве износа не будет — американские! Что без Цетлиной делали бы? Подумать страшно! Теперь к Рождеству надо ждать от нее подарок, не забудет же!
И вот пришел подарок — от свечи огарок!
В Париже царил чудный зимний праздник — Рождество. Еще, казалось, вчера с мглистого мутного неба беспрерывно сеял мелкий занудливый дождик. И вдруг мгновенно все преобразилось! Рванул северный ветерок, расчистил вечернее розовеющее небо. К утру пошел снег — крупный, пушистый, с четкими бриллиантовыми гранями. Сказочным ковром он покрыл островерхие крыши музея Клюни, гигантский купол Пантеона, широченную — 76-метровую! — авеню Елисейских полей.
На рю Жак Оффенбах появился сияющий, тщательно выбритый, в модном цветастом галстуке Бахрах.
— Богат я нынче, как Савва Морозов, или Крез, или, еще лучше, как великий Бунин после Нобелевской премии. Что вам, Иван Алексеевич, больше по вкусу? Мой замечательный друг Андре Жид, как известно, пошел по вашим стопам: только что стал нобелевским лауреатом. Вспомнил, что я делал ему кое-какие переводы с русского, и вот поделился своим миллионом. Так что приглашаю вас, супруги Бунины, в ресторан. |