Диксмер убеждал его возвратиться. Женевьева, наверное, простила бы его. Зачем же это отчаяние? Лоран на его месте уже, наверное, почерпнул бы множество афоризмов из своих любимых писателей. Но тут было письмо Женевьевы, этот решительный отказ, который он носил с собой и который лежал у него на сердце вместе с письмецом, полученным от нее вслед за тем, как он освободил ее из рук оскорблявших ее людей; наконец, тут было еще более — тут была ревность молодого человека к этому ненавистному Морану, ставшему причиной разрыва с Женевьевой.
Итак, Морис остался непоколебим в своем решении.
Но надо сказать, что прекращение ежедневных посещений улицы Сен-Жак было для него нестерпимо. И когда наступало время, в которое он привык пробираться в квартал Сен-Виктор, им овладевало глубокое уныние.
Каждое утро, пробуждаясь, он лелеял себя надеждой получить письмо от Диксмера, и он, устояв против уговоров, сознавался себе, что склонился бы перед его письмом; каждый день он выходил с надеждой встретить Женевьеву и заранее придумывал, если встретит ее, тысячи причин, чтобы с ней заговорить. Каждый вечер он возвращался домой с надеждой найти у себя посланного, который однажды утром принес ему, сам не зная того, горесть, сделавшуюся с тех пор его неразлучной подругой.
Сколько раз в смутные минуты отчаяния это могучее создание приходило в исступление от того, что ощущает подобное терзание и не может отомстить виновнику; а первый, кто был причиной его горестей, — это Моран. Тогда он замышлял искать ссоры с Мораном. Но товарищ Диксмера был так тщедушен и беззащитен, что оскорбить или вызвать его на поединок было низко для такого силача, как Морис.
Правда, Лорен старался развлечь своего друга и делал все, что только мог в теории и на практике, чтобы возвратить отечеству это сердце, истомленное любовью.
Хотя обстоятельства были так внушительны, что при всяком ином расположении духа они непременно вовлекли бы Мориса в политический вихрь, теперь они не могли вернуть молодому республиканцу тот первый заряд энергии, который сделал его героем событий 14 июля и 10 августа.
И действительно, обе партии, которые в течение целых десяти месяцев только соперничали между собой, теперь готовились к жесточайшей схватке не на жизнь, а на смерть. Эти две партии, исчадие самой Революции, были: партия умеренных, представителями которой являлись жирондисты — Бриссо, Петион, Верньо, Валахэ, Ланхжэоинэ, Барбару и т. д., и т. д., и партия Террора и Горы в лице Дантона, Робеспьера, Шенье, Фабра, Марата, Колло д’Эрбуа и т. д., и т. д.
После 10 августа большое влияние, казалось, приобрела партия умеренных. Кабинет министров был сформирован из оставшихся членов старых министерств с придачей новых. Были приняты старые министры Ролан, Сервьен и Клавьер; из новых министров были приглашены Дантон, Монж и Лебрен. Все эти министры принадлежали к партии умеренных, за исключением одного из них, который представлял в среде своих коллег весьма энергичный элемент.
Когда мы говорим умеренные, то понятно, что это выражение относительное.
Но 10 августа отозвалось и за границей, и коалиция поторопилась прийти на помощь не Людовику XVI лично, а поколебленному в основании королевскому принципу. Тогда-то раздались угрожающие слова герцога Брауншвейгского, и, как страшное оправдание им, Лонгви и Верден попали под власть врага. Тогда наступила реакция — террор; тогда у Дантона возникла мысль о сентябрьских днях, и он осуществил эту кровавую мысль, показавшую врагу, что вся Франция, как один человек, составила заговор о чудовищном убийстве, что она готова бороться за свое унизительное существование со всей энергией отчаяния. Сентябрь спас Францию и вместе с тем поставил ее вне закона.
Но когда Франция оказалась спасенной, энергия, естественно, стала излишней, влияние умеренных снова стало расти. И поэтому их партия вознамерилась дать свою оценку тем ужасным дням. |