Сердце его было полно неизъяснимого блаженства. Он застал жену Тизона плачущей.
— Ты что еще, мать моя? — спросил он.
— То, что я взбешена! — сказала тюремщица.
— А за что?
— За то, что все несправедливо для бедных людей на этом свете!
— В чем, однако?..
— Вы богаты, вы, гражданин, приходите сюда на один только день; и вам дозволяется принимать хорошеньких женщин, которые подносят букеты цветов австриячке; а я безвыходно торчу в голубятнике, и мне запрещают видеть мою бедную Софью!
Морис взял ее руку и всунул в нее десятифранковую ассигнацию.
— На, возьми это, добрая Тизон, — сказал он ей, — возьми это и ободрись. Э, боже мой! Австриячка не вечно же будет жить!
— Ассигнация в десять франков, — сказала Тизон, — это похвально с вашей стороны; но я лучше бы взяла ту бумажку, которая служила для завивки волос моей бедной дочери.
Она только что сказала эти слова, как поднимавшийся по лестнице Симон услыхал их и увидел, что тюремщица совала в карман ассигнацию, которую дал ей Морис.
Расскажем, в каком расположении духа был Симон.
Симон пришел со двора, где встретил Лорена. Между этими двумя людьми была какая-то ненависть.
Эта ненависть не столько была возбуждена той сценой, которая уже известна нашим читателям, сколько различием состояний, этим вечным источником раздора, истолкование которого так просто.
Симон был безобразен, Лорен красив; Симон был неопрятен, Лорен надушен; Симон был неистовый республиканец, с варварскими чувствами; Лорен был пылкий патриот, который всем жертвовал для своей отчизны; если бы пришлось состязаться, Симон инстинктивно чувствовал, что кулак щеголя Лорена, как равно и Мориса, наказал бы его не хуже всякого поденщика.
Симон, увидев Лорена, вдруг остановился и побледнел.
— Стало быть, опять этот батальон в карауле? — пробормотал он.
— Ну, что же дальше? — спросил один из гренадеров, которому не понравилось это восклицание. — Мне кажется, что он стоит любого другого.
Симон вынул из кармана карманьолки карандаш и сделал вид, будто хочет писать на листе бумаги, столь же грязном, как его руки.
— Э, — сказал Лорен, — так ты и писать умеешь, Симон, с тех пор как сделался наставником Капета? Посмотрите-ка, дозволение общины. Ладно, я поставлю тебя на место муниципального секретаря, Симон.
Взрыв хохота раздался в рядах молодежи национальной гвардии, составленной из людей более или менее образованных, ошеломив жалкого башмачника.
— Ладно, — сказал он, стиснув зубы и бледнея от злости, — говорят, что ты впустил в башню посторонних людей, и это без дозволения общины. Ладно, я заставлю муниципального секретаря сделать допрос по форме.
— По крайней мере, тот умеет писать, — отвечал Лорен. — Это — Морис, ты знаешь, храбрый Симон, Морис. Морис — железная рука, слыхал ты о нем?
В эту самую минуту Моран и Женевьева выходили.
Увидя их, Симон бросился в башню именно в ту минуту, когда, как мы видели, Морис дал жене Тизона как бы в утешение десятифранковую ассигнацию.
Морис не обратил внимания на присутствие этого негодяя, которого избегал, однако, инстинктивно всякий раз, как ему случалось встретить его, сторонился его, словно это ядовитая или отвратительная гадина.
— А что, — сказал Симон, обращаясь к жене Тизона, утиравшей глаза передником, — видно, ты непременно хочешь погибнуть на эшафоте, гражданка?
— Я? — отвечала жена Тизона. — Это почему?
— Как! Ты берешь деньги с муниципалов, чтоб впускать к австриячке аристократов?. |