Выходя из такси, он отметил, что уцелел даже встроенный в правое крыло восьмигранный шатер часовни Стефана Великопермского.
Отсюда улица круто уходила вверх, к желто-белой громаде Спасо-Преображенского собора с его исполинской уступчатой колокольней. Навершье креста на ней было той условной точкой, которой обозначался город на географических картах. Дальше не было уже ничего, кроме неба. За собором, с вершины самого высокого из семи, как считалось, городских холмов, берег круто обрывался к Каме.
Свечников прошел в зал и сел во втором ряду, с краю. С утра звонили из губкома, требовали срочно дать принципиальную статью с нелицеприятной оценкой этого учреждения, которое за последний месяц вынесло ряд неоправданно мягких приговоров.
Послеобеденное заседание уже началось, на эстрадном возвышении, где раньше заезжие Карменситы били в бубны и бряцали кастаньетами, за длинным столом сидели судья и двое народных заседателей. Чисто теоретически отсюда можно было вывести, что разбирается какое-то не слишком опасное для республики преступление. В серьезных случаях требовалось присутствие четырех заседателей, а в особо важных — шести, чего, впрочем на практике никогда не бывало.
Справа от судьи скучал незнакомый кавказец в чем-то полувоенном, слева нервно поигрывала пальцами Ида Лазаревна Левина, учительница из «Муравейника», тоже член правления клуба «Эсперо». На самом деле она была Ефимовна, Лазаревной стала из уважения к своему духовному отцу, создателю эсперанто Лазарю Заменгофу, хотя под конец жизни тот принял второе имя — Людвиг. Первое было оставлено для употребления в узком кругу. По слухам, на этом настояли его ближайшие сподвижники. Число адептов учения предполагалось расширить за счет тех, кого могло смутить еврейское происхождение учителя.
Прошлым летом, когда Свечников еще не разбирался в оттенках эспер-движения, Ида Лазаревна стала второй его наставницей после Сикорского. Она была старше, чем он, лет на пять, но казалась моложе. Пленительная походка, грива рыжих волос и доставшаяся от предков, поколениями не знавших физического труда под открытым небом, волнующе-белая кожа делали неотразимым каждый ее аргумент, превращали в музыку каждое слово. Он внимал ей с благоговейным трепетом, не подозревая, что она тяготеет к гомаранизму. Именно поэтому новички на её уроках в первую очередь заучивали те слова, каких нет и быть не может ни в одном языке, кроме эсперанто, ибо сами понятия, ими обозначаемые, лишь вместе с эсперанто и явились на свет. В августовскую жару сидели щека к щеке над учебником, ее до локтя голая, веснушчатая прохладная рука коснулась его руки, и он услышал произнесенное страстным полушепотом главное из всех этих не поддающихся точному переводу слов — гомарано. Как воздушный поцелуй, оно слетело с ее уст и растаяло, слишком нежное, чтобы приспособиться к чуждой стихии. Никакой другой язык не мог удержать его в своей грубой словесной ячее. Солнечный зайчик был ему братом, тополиная пушинка — сестрой. Одновременно, как во всяком символе веры, ощущалось в нем властное присутствие того, кто указал ей, Иде Лазаревне, путь к свету из окутавшей этот мир непроглядной мглы.
Занимались раз в неделю, по субботам. На третьем занятии пили чай из одной кружки, на четвертом начался их роман. В тот день она рассказывала, как доктор Заменгоф, создав эсперанто, долго не мог опубликовать результаты своих трудов. Глазной врач из Белостока, он был нищ, как синагогальная крыса, но в двадцать восемь лет ему повезло избавить от слепоты девушку из состоятельной семьи. Прозрев, она влюбилась в своего исцелителя, он тоже ее полюбил. Была назначена свадьба, однако отец невесты поскупился на приданое. Вместо этого он предложил жениху деньги на издание его книги. Заменгоф издал ее под псевдонимом доктор Эсперанто, что значит «питающий надежду, надеющийся», но денег было так мало, что хватило только на брошюру в сорок страничек. |