Словно в голове захлопнулись ставни, по сравнению О’Мэлли. Видение длилось долю секунды, и за такую же краткую долю он успел вернуться в привычное, будничное состояние. Слияние с великим сознанием Земли было мимолетным. И расширение личности столь же преходящим.
Более того, столь полным оказался возврат, что поначалу, ничего не помня, он возобновил движение по жизни с того же мига, когда выпал из нее. Проводник довершил начатый жест и договорил фразу, перебитую видением, и О’Мэлли таким же точно образом вернулся к прерванным мыслям и действиям.
Остался лишь намек. Да еще странное ощущение незаполненного интервала: иных свидетельств вспышки невероятного прозрения, заполнявшего, как казалось, множество дней и ночей, не сохранилось.
Было похоже на пробуждение среди ночи из глубокого сна, не по своей воле и не постепенно, а как если бы кто-то потряс за плечо — и сна ни в одном глазу. И в сколь бы яркий и полный действия сон вы ни были бы погружены, все исчезает в мгновение ока. Лишь хвост красочной процессии скрывается за углом. Доля секунды — и больше ничего не остается.
Именно такой намек только и сохранился — хвост удаляющейся процессии. Он определенно знал: его взору предстало нечто. Но более ни в чем не мог быть уверен.
Впоследствии, очень постепенно, в памяти начали всплывать детали. За несколько следующих дней пути, пока Рустем завершал намеченный маршрут, из более глубоких слоев памяти понемногу, деталь за деталью, начали всплывать воспоминания, и О’Мэлли по мере способностей тут же заносил их в блокнот. Они хранились, как ценный вклад, к которому он порой получал доступ. Это объясняет некую беспорядочность записей, порой приводящих в недоумение, но в то же время доказывающих их достоверность. Никак нельзя было считать написанное выдумкой, плодом разыгравшегося воображения. Части были не соединены между собой, неполны, ложась на бумагу по мере возникновения в памяти. Казалось, более слабое сознание не в силах вместить целиком пережитое; полагаю, вплоть до самого конца он не в состоянии был полностью восстановить его в памяти.
Они бродили по горам еще около двух недель, переживая различные приключения, которые О’Мэлли надлежащим образом излагал в записках путешественника. Но все они касаются мира внешнего и в данном повествовании не особенно уместны. К середине июля Теренс с проводником вновь вернулись в цивилизованные места. Там, в Микаэлеве, он попрощался с Рустемом и сел на поезд.
Именно возвращение в обычные условия современной жизни всколыхнуло залегающие глубже слои сознания и побудило их воспроизвести магический запас воспоминаний. Ибо, вновь погрузившись в мелочные дрязги века механизмов, роскошных вещей и поверхностных ухищрений, он испытал острую боль, почти невыносимое чувство потери. Вновь вернулись неудовлетворенные стремления. Причем особенно ранили не сами предметы, которым в мире уделялось столь много внимания, а тот подход, согласно которому одни занятия и вещи почитались важными, а другие почти единодушно, за редким исключением, рассматривались как второстепенные либо игнорировались вовсе. Для него же самого их ценность была прямо противоположной.
К нему вновь вернулось потрясающее видение из самых глубин: оно ослепляло красотой, пело в ушах, полностью завладело сердцем и разумом. Мир усталых, не знающих покоя людей должен был желать причаститься его. Перед внутренним взором стоял образ простой жизни на лоне природы, способный излечить серьезный недуг века, беспокойно ищущего себя, лекарства, которое могло исцелить весь мир. Возврат к природе был первым шагом на пути к великому желанному избавлению. А сильнее всего Теренс желал поведать об этом Генриху Шталю.
Слышать его речи, с которыми он более ни к кому, кроме меня, возможно, не обращался, было поистине душераздирающе, поскольку в Теренсе О’Мэлли я видел воплощение тщетности усилий всех мечтателей. Видение его было столь тонким, искренним и благородным, невозможность же во всей полноте передать его красоту вызывала лишь боль, а попытки предпринять практические действия выглядели до смешного нелепыми. |