Он догадался: это запах страха. На низком верстаке были разложены инструменты, рядками, согласно назначенью: тиски, блестящие ножи, щипцы и раскаленные прутья. Орудья ремесла. Палач шагнул вперед, высокий, статный, с пушистой бородой — он же и местный дантист.
— Grüss Gott, — сказал он, тронул пальцем лоб и склонил суровый оценивающий взгляд на старуху. Айнхорн кашлянул, кисло повеяв пивом.
— Вменяю вам, — выводил он, запинаясь, — представить сей женщине здесь размещенные средства убежденья, дабы, милостью Божией, она одумалась и призналась в своих преступлениях. — Расплывчатая верхняя губа была у него как клапан для хватанья; на кончике носа в свете жаровни сверкнула капля. За все эти дни дознанья он ни разу не глянул Кеплеру в глаза. Вот он смолк, своей этой губой слепо нашаривал слова, потом отступил на шаг, толкнув кого-то. — Ну, приступайте, приступайте!
Палач, молча, любовно, раскладывал свои орудья. Старуха отвернулась.
— Только посмотреть на них! — сказал Айнхорн. — И ведь не плачет, и сейчас не плачет, тварь такая!
Фрау Кеплер тряхнула головой.
— Я столько в жизни плакала, слез не осталось. — И вдруг, со стоном, рухнула на колени в жалком подобии молитвы. — Делай со мной, что хочешь, хоть все жилы по одной из тела вытяни, не в чем мне виниться. — Всплеснула руками, запричитала «Отче наш». Палач озирался в нерешительности.
— Проткнуть ее требуется? — спросил он и взялся за раскаленный прут.
— А теперь довольно, — Кеплер будто призывал к порядку расшалившуюся ребятню. Приговор предписывал — только припугнуть. Снова зашаркало, зашелестело, все отвернулись. Сразу куда-то исчез Айнхорн. Так кончились тяжебные годы. Вдруг он понял, как все это смешно. Вышел, прижался лбом к нагретому на солнце кирпичу и расхохотался. Потом сообразил, что плачет. Мать стояла рядом, моргала на свету, слегка конфузясь трепала его по плечу. Ветер хлопал серафическими крылами, их овевал.
— Вы теперь куда же? — спросил он, утирая нос.
— Ну, я домой. Или на Хоймаден, к Маргарите, — где, год спустя, в своей постели, рыдая, сетуя, она умрет.
— Да-да, к Маргарите, отчего бы нет. — Он тер глаза, беспомощно смотрел на вязы, на меркнущий день, на дальний шпиль. Сам этому дивясь, со взмывом тошноты, он понял, что да, да, другого слова не подобрать, он разочарован. Как и все прочие, включая, быть может, мать, он хотел, чтобы что-нибудь случилось, ну, не пытки непременно, но что-нибудь, и он был разочарован. — О Господи, матушка.
— Ну-ну, и ладно, и помалкивай.
По указу герцога Вюртембергского она была признана невиновной и освобождена немедля. Айнхорну, Урсуле Рейнболд и иже с ними велено покрыть судебные издержки. Великая, великая победа Кеплеров. Но, загадочным образом, с ней сопрягалась утрата. Воротясь в Линц, он уже не нашел там старого друга Винклемана, точильщика линз. Дом у реки был заперт, пуст, и перебиты окна. И трудно было отделаться от мысли, что где-то, в невидимой и тайной мастерской, весь тот суд, с помощью тех сверкающих орудий, жаром той жаровни, сплавлен воедино с судьбой еврея. Что-то все-таки случилось.
Недели шли и месяцы, но о еврее не было ни слуху ни духу. Снова и снова тянуло Кеплера к маленькому дому на Речной. То была дырочка в привычной корке мира, через которую, только приладить глаз, и увидишь страшное, большое. Он исполнял ритуал: быстро, дважды, а то трижды пройдет мимо дома, всего лишь бросив взгляд украдкой, а потом сдается и, козырьками приставив к вискам ладони, долго, с каким-то удовлетворением, всматривается в щели ставней. Мрак внутри был населен смутными, серыми фигурами. |