Изменить размер шрифта - +

Правда, весь последующий год мы жили так хреново!

Но кто, скажите мне по совести, обращал внимание на подобные мелочи бытия в условиях глобальной, бесконечной и совершенно безнадежной, как шуршащие тараканы на обезлюдевшей после массового выселения жильцов коммунальной кухне, борьбы за коммунистические идеалы?

А потом как-то незаметно, буднично, в очередях, одалживаниях тридцатки до зарплаты и поисках чего-то дефицитного, подприлавочного, пролетал еще один год. И мы вновь оказывались за этим же (или другим — какая, к черту, разница!) новогодним столом, и со все той же последовательностью людей, генетически обреченных на торжество эсеровского лозунга «В борьбе обретешь ты счастье свое!», мы вновь убеждали себя: все в порядке, ребята, все просто замечательно! Надо только меньше задумываться над мелочами и больше веселиться! Надо петь, провозглашать совершенно идиотские, если вдуматься, тосты, вроде «За маленькие радости жизни!» или «Где наша не пропадала?!», а еще лучше: «Да гори они все синим пламенем!», греметь без всякой надобности посудой и всем скопом так орать песни Булата Окуджавы, чтобы над нашими взъерошенными головами начинала раскачиваться казавшаяся верхом роскоши помпезная югославская люстра о шести рожках, купленная по блату в магазине «Ядран».

Потому что, как встретишь Новый год…

Впрочем, ладно! Бог с ней, с этой природой нашей уникальной, чисто русской разновидности воинственного и непримиримого самообмана! О другом, совсем о другом думала я, меряя изо дня в день добротное, явно не в конце квартала уложенное ковролиновое покрытие каждого из тридцати квадратных метров номера 4417 нью-йоркского отеля «Мэриотт» и переиначивая на актуальный лад глупое поверье студенческих лет: с какой душой приедешь куда-нибудь, с таким ощущением и жить будешь.

Такая вот незадача!

И это нехитрое на первый взгляд наблюдение казалось мне тогда, в Нью-Йорке, самым точным и убийственным в своей простоте философским откровением, озарившим мое сознание за все двадцать девять лет в общем-то счастливой, но в принципе совершенно бестолковой жизни.

Самое обидное заключалось в том, что нечто подобное я и предполагала. К моменту, когда за несколькими рядами колючей проволоки на каком-то НАТОвском квадрате ужасно симпатичной и бесконечно далекой от моего мытищинского восприятия западного капитализма Бельгии, нас сдержано, без лишних разговоров и дружественных приветствий, принял на борт украшенный белой звездой полувоенный, полу черт знает какой самолет, когда Юджин пристегнул меня ремнями к жесткому креслу, поцеловал в ухо и тихо шепнул: «Все, девушка, расслабься! Теперь уж мы точно летим домой», у меня был накоплен достаточный опыт.

К тому моменту я действительно, без тени кокетства, была уже совсем взрослой, довольно циничной и основательно напуганной девочкой. В противном случае после такой фразы я бы, рвя на себе от радости кофту вместе с ремнями безопасности, сразу же бросилась на шею этому замечательному, доброму и бесконечно любимому человеку, а не чувствовала в горле першение предательского кома отчаяния и безысходной собачьей тоски.

Плакать в такой ситуации было бы черной неблагодарностью по отношению к моему избавителю, а потому я лишь понимающе кивнула, одарила самого дорогого для меня на свете человека вымученной, материнской улыбкой и замолчала.

Так надолго, что это встревожило меня куда больше, чем Юджина — на все десять часов нашего перелета из Европы в Америку.

Надо знать мой характер, мою органическую неспособность молчать больше того времени, которое физиология отпускает нам на не очень глубокий вдох, чтобы по-настоящему оценить все последствия происшедшего.

Я летела с закрытыми глазами, старательно изображала утомленную тяготами и потому безмятежно спящую на пути к капиталистическому раю/аду советскую бесприданницу и никак не могла вырваться из мерзкой паутины воспоминаний и дурных предчувствий — этих безошибочных признаков хронической рефлексии старых холостяков или заматерелых неудачников.

Быстрый переход