|
Потом она надвинула капюшон, и когда стража предложила волшебнице «следовать», бросила на Золотинку в объятиях Поплевы последний взгляд.
Миха Лунь овладел собой, и только вздувшиеся жилы и багрово-темное лицо выдавали душевную бурю. Глядел он поверх суетившихся вокруг людей, миновал и Золотинку.
* * *
И вот прошло пять с половиной лет, как Юлий на Долгом острове, четыре года изучает он тарабарщину. Разным счетом считали люди свои годы, но, сколько бы где ни прошло лет, месяцев, дней, для всех одинаково настало жаркое лето семьсот шестьдесят восьмого года.
Поставив ноги на деревянный карниз, который шел кругом верхней площадки колокольни, Юлий сидел на перилах ограждения – с высоты колокольной башни открывались просторы болот жгучего зеленого цвета и затянутые горячей дымкой, умеренные расстоянием темные волны лесов. Пять с половиной лет поглотили в прорву прошедшего худенького мальчика, вместо которого сидел на колокольне рослый восемнадцатилетний юноша. Годы состарили зажатый частоколом городок; крутые тесовые кровли побелели на испепеляющем солнце, приняли серый, седой оттенок; в узких улочках, в промежутках между тесно поставленными домами всколыхнулись сплошные заросли, как зеленый потоп, из года в год поднимались они все выше, заполняя собой каждую щель, карабкались вверх. Листья чудовищной вышины крапивы заливали лестницы, лизали опоры висячих крылечек. Еще выше стремилась бузина, а там уже тянулись тонкие веточки березок, и можно было предположить, что зеленый вал воздымется выше крыш, брызги зелени взлетят до верхушки просевшей и покосившейся колокольни, вековечный лес затопит пропитанные запахом могилы дома, стены, башни – все это будет.
Будет… Но ведь тогда и юноша, что устроился на опасной высоте, не изменив, может быть, своей задумчивой неподвижности превратится в дряхлого старика. Чего еще ожидать, если течение лет и каждый похожий на самого себя день – все это мелкая рябь в потоке, который стремится к предвещенному порядком вещей грядущему?
Хорошее, без особой резкости в очертаниях лицо юноши, примечательное, вероятно, лишь несколько выдающимся, шереметовским носом, выражало собой нечто строгое. Что-то такое, что дается постоянной и привычной работой мысли. Небольшой свежий рот его сложен был твердо; в задумчивом лице с напряженно изломленными бровями чудилось даже нечто вдохновенное – высокое возбуждение, которое, как считается, будто бы и невозможно без определенного предмета в руках и в мыслях.
– Юлиан! – далеко внизу, запрокинув голову, крикнул старик, – Юлиан, о чем замечтался? Спускайся! – Разумеется, слова эти, внезапно нарушившие знойный зуд полдня, звучали на тарабарском языке – другого языка в уединении Долгого острова не знали.
Юлий повиновался, не возразив учителю даже гримасой. Заметно ссохшийся, убавивший в росте старик – он был теперь приметно ниже юноши – поджидал внизу у подножия лестницы, между расшатанными ступенями которой пробивалась лебеда.
– Ты, значит, тоскуешь? – спросил он опять же по-тарабарски.
– Да, – отвечал Юлий, не меняя отрешенного выражения на лице, – тоскую.
Это было даже несколько больше, чем правда. Едва ли Юлий стал бы называть свои мечтания тоской, если бы не строгий вопрос учителя.
– Предвечное небо награждает счастливых, дарует радость радостным и увеличивает избыток достаточных, тогда как оно отворачивается от унылых и павших духом, – пронзая юношу быстрым и колким взглядом, произнес дока Новотор.
– Понимаю, учитель, – безропотно согласился Юлий.
– Отчаяние есть нескромность духа.
– Верно, так оно и есть, учитель, – подтвердил юноша.
– Отчаяние также ничтожно перед небом, как и самонадеянность. |