Именно это. О, он так хорошо понимал его! Он сам Вагнер, человек одаренный, способный чувствовать божественное, способный любить, но слишком обремененный, слишком легко утомляющийся, слишком хорошо осведомленный о своих пороках и недугах. Что же делать такому человеку, такому Вагнеру, такому Клейну? Всегда видеть перед собой пропасть, отделяющую его от бога, всегда чувствовать, как проходит через его сердце трещина, расколовшая мир, всегда быть усталым, изнуренным вечными воспарениями к богу, которые вечно кончаются возвратом на землю, что еще делать такому Вагнеру, такому Клейну, как не уничтожить себя, себя и все, что может о нем напомнить, как не метнуть себя назад в темное лоно, откуда непостижимый всегда и вечно выталкивает бренный мир форм! Да, ничего другого не остается! Вагнер должен уйти, Вагнер должен умереть, Вагнер должен вычеркнуть себя из книги жизни. Может быть, это и бесполезно кончать с собой, может быть, и смешно. Может быть, все это и сущая правда, что говорят о самоубийстве обыватели, живущие в другом мире. Но разве для человека в таком состоянии существует хоть что-либо, что не было бы бесполезно, не было бы смешно? Нет, ничего такого не существует. Так лучше уж положить голову под железные колеса, почувствовать, как она треснет, и с готовностью нырнуть в бездну.
Нетвердой походкой он неутомимо шел час за часом. На рельсах железной дороги, к которой его привел его путь, он некоторое время полежал, даже задремал, головой на железе, а проснувшись, забыл, чего хотел, встал и пустился, качаясь, дальше с болью в ступнях, с муками в голове, то падая и напарываясь на колючки, то легко и словно паря, то еле волоча ноги.
"Заездит черт меня вконец!" - хрипло напевал он себе позднее. Созреть вконец! В муках дожариться, доспеть, как косточка в персике, чтобы достичь зрелости, чтобы умереть наконец!
Тут в его мраке замаячила искорка, к которой он сразу же устремился всем пылом своей растерзанной души. Мысль: бесполезно кончать с собой, кончать с собой сейчас, незачем убивать и уничтожать часть за частью своего тела, это бесполезно! Хорошо зато и избавительно пострадать, доспеть в муках и слезах, окончательно выковаться, снося удары и боль. Тогда можно умереть, и тогда это хорошая смерть, прекрасная и осмысленная, самое большое на свете блаженство, блаженнее всякой ночи любви: догорев и с полной готовностью упасть назад в лоно, чтобы погаснуть, чтобы получить избавление, чтобы родиться заново. Только такая смерть, такая зрелая и хорошая, благородная смерть имеет смысл, только она - избавление, только она - возвращение домой. Тоска зарыдала в его сердце. О, где этот узкий, трудный путь, где выход к нему? Он, Клейн, был готов, он стремился туда каждой жилкой своего дрожащего от усталости тела, своей сотрясаемой смертной мукой души.
Когда на небе забрезжило утро и свинцовое озеро засеребрилось первым холодным блеском, беглец стоял в каштановой рощице высоко над городом и озером, среди влажных от росы папоротников и высокой цветущей таволги. Потухшими глазами, но улыбаясь, глядел он на удивительный мир. Он достиг цели своего безумного бега: он так устал, что испуганная душа молчала. И главное, ночь кончилась! Бой был выдержан, одна опасность отведена. В изнеможении он рухнул как мертвый наземь, среди папоротников и корней, головой в листья черники, мир уплыл от его отказавшего сознания. Вцепившись руками в траву - грудью и лицом в землю, - он с такой голодной жадностью отдался сну, словно это был вожделенный последний сон.
Во сне, лишь обрывки которого ему запомнились, он увидел вот что: у ворот, похожих на вход в театр, висела большая вывеска с огромной надписью, читавшейся (это было неясно) не то как "Лоэнгрин", не то как "Вагнер". В эти ворота он вошел. За ними оказалась женщина, похожая на недавнюю трактирщицу, но и на его жену. Голова ее была безобразна, слишком велика, а лицо казалось карикатурной маской. Его охватило сильнейшее отвращение к этой женщине, он ткнул ее ножом. |