|
Когда он принялся высокопарно разглагольствовать о Всеславянской монархии, Николай Павлович не выдержал и сухо заметил, что слышать это странно, поскольку Польша (и это всем известно) скорее тяготеет к Европе, нежели к славянскому миру.
Будкевич осекся, посмотрел на него растерянным взглядом и вдруг ошарашил всех, воскликнув: "Шутить изволите, граф! Какая же мы Европа?.."
Нелепость этого возгласа была очевидна, все сконфуженно замолчали, и лишь князь Черкасский сохранил присущую ему невозмутимость.
"Ай да Будкевич, – прогудел он из своего угла, где имел обыкновение сидеть, навещая Николая Павловича (кресло держали за ним, и никто не смел его занимать), – да что же ты такое говоришь, ежели еще совсем недавно пытался уверить меня в обратном?"
Будкевич стушевался.
"Господа, – сказал Игнатьев, – мы стоим с вами на пороге исключительно важного исторического события, и я в какой то степени пытаюсь понять нашего гостя. Действительно, у кого из честных людей не обливается сейчас кровью сердце, когда речь заходит о наших братьях, поднявшихся на справедливую борьбу против османского ига? Недавно я получил с оказией письмо от генерала Черняева, в котором он пишет, что убедился воочию, сколь велики надежды славянских народов на помощь, ожидаемую ими со стороны России".
Николай Павлович умел облечь простые истины в яркие словесные одежды – и, увы, как часто, упоенный собственным красноречием, он выдавал желаемое за действительное, а трезвый политический расчет подменял эмоциями. Возможно, именно поэтому Игнатьев то и дело совершал непростительные ошибки, окупаемые разве что его личным обаянием и незаурядным умом, но стоившие подчас слишком дорого.
Милютин не входил в круг его единомышленников, к славянофилам относился с прохладцей и часто говаривал, что, если бы Игнатьеву да другие паруса, корабль его сейчас бороздил бы океаны. Он и не подозревал, насколько близок был к истине: слова эти были произнесены в то время, когда имя Николая Павловича было у всех на устах, а сам он делал блестящую карьеру. Но пройдет еще каких то два года – и из удачливого дипломата Игнатьев превратится в администратора, станет временным нижегородским генерал губернатором, министром государственных имуществ и, наконец, министром внутренних дел, унаследовав этот пост от Лорис Меликова как раз в ту пору, когда в правительственных кругах царила полная растерянность перед принимающим все более массовый характер революционным движением…
Но в тот вечер Николай Павлович, как, впрочем, и многие другие из присутствующих, ничуть не тревожил себя суетными размышлениями о причудливых капризах судьбы. Он был в ударе, говорил остроумно и много, и Дмитрий Алексеевич, хотя и несколько утомленный, возвращаясь домой в экипаже, сказал Наталье Михайловне:
"Весьма незаурядная личность этот граф. Ты знаешь, Наташа, он мне напоминает большого ребенка".
И вот сейчас этот большой ребенок, этот жизнерадостный и честолюбивый человек, привыкший действовать, находился едва ли не под домашним арестом в негостеприимном Константинополе, которым он совсем недавно повелевал.
На официальных приемах он уже не пользовался всеобщим вниманием, хотя Генри Эллиот, дружески расположенный к нему, продолжал укреплять в нем надежду на серьезное сотрудничество Лондона с Петербургом. Но это были только слова, и сам английский посланник едва ли верил в их искренность либо заблуждался относительно истинных намерений британского правительства, в котором все более укреплялось влияние министра колоний маркиза Солсбери, отнюдь не расположенного искать путей к мирному разрешению возникшего кризиса: маркиз понимал, какие пагубные последствия может повлечь за собой укрепление позиции России на Балканах для пошатнувшегося авторитета Британской империи в Индии и других ее колониях.
Игнатьев, однако, не считался с реальным положением дел, все еще надеясь каким то образом повлиять на правящую верхушку Турции и склонить англичан к сотрудничеству. |