Внизу уже ожидали груза два впряженных в дроги ленивых тяжеловоза. На дроги взгромоздили помост, возвышавшийся над ободьями на два-три локтя, а на помосте красовалось нечто вроде дыбы, наскоро сколоченной из сучковатых и кривых досок. По углам помоста стояли, выжидая, четверо монахов-эзотериков, одетые в грязно-бурые сутаны – символ монастырского подданства, какие обычно носили члены экзотерической части ордена, его зримые лица. Под сутанами так удобно было прятать артанские беспружинные арбалетики.
В льдистых глазах Кейновой Погибели блеснули новые отражения. Двое монахов – настоящих эзотериков – тащили вниз по сходням тяжелые носилки. На носилках лежал немолодой, невысокий, непримечательный человек. Темную шевелюру его пронизывала седина, как и неделю небритую темную бородку. Руки лежавшего безвольно свешивались с носилок, словно тот был без сознания, но Кейнова Погибель знал, что это не так.
Лежавший не двигался потому, что неподвижность могла причинить ему больше страданий, нежели движение; он лежал, как каменный, потому, что шевельнуться значило ослабить свои мучения, а это было для него нестерпимо. Только боль сохранила для него смысл в этой жизни.
Пять дней, от самого своего рождения, Кейнова Погибель пробыл рядом с этим человеком, поначалу – в вагоне поезда, что нес их от западных склонов Кхрилова Седла к речному порту Харракха, а потом на барже, плывущей вниз по течению из Харракхи в столицу. Кейнова Погибель трапезничал в уродливом шалаше из плавника и заскорузлой от грязи парусины, служившем каютой этому человеку. Там он спал, читал, тренировался, там опускался на колени рядом с жесткой койкой, чтобы вознести ежедневную молитву спасителю, Возвышенному Ма’элКоту.
Он не выпускал этого человека из виду, потому что отвести взгляд означало упустить немного боли. А Кейнова Погибель питался его болью, упивался ею, дышал, впитывал ее через поры. Ради этой боли он жил. У лежавшего было немало имен, и кое-какие были Кейновой Погибели ведомы. Глядя, как монахи опускают носилки и волокут калеку к дрогам, чтобы приковать к дыбе на помосте, он перечислял эти имена, одно за одним.
Доминик – так, говорил калека, его звал рабовладелец, от которого он якобы сбежал, прежде чем появиться в аббатстве Гартан-Холд; в Кириш-Наре, где он сражался в кошачьих ямах, его кликали Тенью; среди жалких остатков кхуланской орды к нему когда-то обращались «к’Тал», а ныне называли Предателем или же Ненавистным. В Империи Анханы его называли Клинком Тишалла, и Князем Хаоса, и Врагом Божьим. В земле Арты, в мире актири, его именовали «администратор Хэри Капур Майклсон».
Но всюду, где звучало хоть одно из его имен, куда лучше было известно другое – истинное его имя, которым нарек его аббат Гартан-Холда.
Кейн.
Более всего Кейнова Погибель гордился тем, что превратил легендарное имя в простое сочетание звуков: односложное, презрительное мычание.
2
Холодным утром своего рождения Кейнова Погибель забрался в железнодорожный вагон, устроился в купе напротив калеки, бывшего некогда Кейном, – тот лежал, оцепенев от мучений, словно больной пес.
– Как же мне называть тебя теперь? – спросил он.
Койка, на которой лежал калека, была привинчена к дырявой стене купе, где ради этого из нее были выломаны с мясом кресла. Кожаные ремни поверх коленей, бедер и груди надежно удерживали его на лежаке, чтобы в тряском вагоне пленник случайно не грохнулся на пол. В каюте стоял запах испражнений; Кейнова Погибель не мог сказать, опростался калека или запах лишь напоминал о его купании в оскверненных истоках Великого Шамбайгена, куда сливали канализационное содержимое из строительного лагеря на Кхриловом Седле.
Грязное одеяло, наброшенное на калеку, уже местами промокло от сукровицы, сочащейся из ожогов, покрывавших тело, словно заплатки. |