Паршивая идея. Дурацкая.
Но я все же посылаю на частоте Слияния сдвоенные образы: моих товарищей, скрытых опушкой леса, и себя, осторожно вступающего в мертвый поселок: «Оставайтесь на месте. Я иду».
Слияние возвращает мне в основном эхо тревоги и недовольства со стороны Л’жанеллы, Кюлланни и Финналл, настолько сильное, что шарахаются кони, и уксусно-язвительную добавку братца Торронелла: мертвая мартышка с моей физиономией, гниющая на груде пропитанных маслом бревен: «Не жди, что я стану поджигать твой погребальный костер, когда человечья кровь сгубит тебя, обезьяныш».
Я криво усмехаюсь, отправляя в ответ образ Ррони, придерживающего коня за уздцы, покуда я вылетаю из деревни на манер ошпаренной кошки: «Будьте наготове. Возможно, выйду я куда быстрей, чем захожу».
Едва заметный ветерок тревожит лес, покачивая ветви над головой и заставляя зеленые Оболочки живых деревьев подрагивать, словно тени от факелов. Деревня кишит мелкими яркими Оболочками лесной живности – большая часть тает с исходом дня, перекрашиваясь в бурые оттенки сна. Мелкие птахи летят в гнезда под пологом леса. Земляные белки, полевки и прочая их родня зарывается поглубже в уютные норки, скрываясь от неслышно парящих сов, чья очередь пробуждаться уже пришла. Лес полон жизни… а деревня мертва.
В живой деревне перворожденных эти шалаши, кое-как сложенные из валежника, предстали бы для глаз и рук выращенными из живого дерева, натертыми благовониями, украшенными тончайшей филигранью из платины и червоного золота. В живой деревне плыл бы в воздухе аромат тушенных в масле грибов, пенистого пива, когда его разливают из дубовых бочонков, запах благоуханного дыма очагов, куда подкладывают ясень и омелу. В живой деревне даже тишина звенит от неслышного детского смеха.
В этой деревне тишину смел вороний грай над трупами.
В этой деревне пахнет падалью.
Паршивая идея, повторяю я себе. Дурацкая.
Но я принц, а это мой народ. Если не пойду я, сюда сунется Ррони. Хотя Торронелл в гораздо большей степени язвительный светский лев, нежели воитель, он тоже принц. Это моя работа. Я гораздо больше доверяю своим способностям пережить неожиданное. И, честно говоря, мне нечего терять по сравнению с ним.
Стоя на краю деревни, я упираю дужку обратного лука в башмак и, согнув его таким образом, надеваю тетиву. Из колчана на поясе вытягиваю стрелу с серебряным наконечником и прилаживаю на тетиву. Захожу в деревню – тихо, как растягиваются предзакатные тени. Кое-что удается мне не хуже, чем истинным перворожденным.
Шалаши жмутся к стволам лесных великанов, в чаще, чтобы тень гигантских крон сдерживала рост подлеска. Наши деревни открыты, как сам лес, и вся их защита – талант перворожденных создавать фантазмы. Я скольжу от дерева к дереву, ноздрями впитывая информацию, недоступную глазам – даже хирургически улучшенным; слишком глубокие тени лежат под грубыми крышами.
Из каждого окна сочатся миазмы гниющей крови.
За углом полуразваленной хибары сквозь просветы между рассевшимися жердями виднеется шумная куча черных крыльев и кривых клювов на хорошо вытоптанном пятачке. Я подхожу, протягивая вырост Оболочки, чтобы потревожить алые сполохи воронов, и те разлетаются – кто лениво встает на крыло, кто лишь отскакивает в сторону, не в силах оторваться от земли под тяжестью зобов, набитых плотью.
Вороны обсели тело малыша-фея, распластавшегося на земле, как сломанная кукла. Этот фей был совсем юн – шесть, может, семь лет – яркие краски его юбочки не выцвели еще на солнце. Чьи-то руки с любовью вывязывали эту юбочку, шнурок за шнурком, и с такой же любовью выбивали рисунок на широком кожаном ремне, вырезали деревянный меч и плели из гибких веток игрушечный лук, что валялся рядом.
Я приседаю рядом с телом, удерживая свой лук вместе со стрелой параллельно земле свободной левой рукой. |