Донн и являлся таким исключением, причем одним из самых высокопоставленных. Если какая-то птица отличается от своих собратьев по виду, то натуралисты называют ее выродком. Донн был выродком. Он единственный известный мне капитан, который не заплатил ни гроша за свое назначение.
В нем присутствовало еще несколько атипичных черт — например, он не был ни ирландцем, ни немцем и имел неплохое образование. Как он попал на свою должность, для меня так и осталось полнейшей загадкой. Он жил напряженной жизнью подневольного служаки, как член воинствующего ордена или как представитель государства, посланный в дикую запущенную колонию, населенную темными дикарями. В его присутствии мне всегда казалось, что мой мишурный, нелепый Нью-Йорк — это некий затерянный мир или лепрозорий, куда капитан Донн на всю жизнь прислан миссионером.
Донн, худой и необычайно высокий, при разговоре с кем бы то ни было был вынужден смотреть на человека сверху вниз. Капитан имел длинное узкое лицо, впалые щеки и ямочку на подбородке. Виски и густые усы были побиты сединой, брови лохматые, и, когда он сидел, сгорбив длинную спину так, что сквозь синее сукно кителя выпирали лопатки, почти сходясь на позвоночнике, возникало впечатление, что вы видите перед собой цаплю, взгромоздившуюся на куриный насест.
В своем величии Донн оставался совершенно одинок. Это был мужчина в возрасте от сорока до пятидесяти лет. Я ничего не могу сказать о его личной жизни — она мне совершенно неизвестна. Он продвигался по служебной лестнице, не проявляя попустительства или потворства мелким грешкам, столь свойственных для полицейского братства. Не то чтобы он являлся воплощенным праведником, нет… Просто это был человек, который не вступал с сослуживцами в тесные доверительные отношения. Его безупречная квалификация никогда не ставилась под вопрос, что для его товарищей-полицейских было скорее минусом, нежели плюсом. До чина капитана Донн дослуживался очень медленно. За это время на своем посту сменилось несколько начальников муниципальной полиции, и каждому из них Донн бывал весьма полезен, когда следовало продемонстрировать публике образцово-показательного полицейского. Поскольку такая нужда возникала редко, то служба у Донна была необременительной и даже, можно сказать, весьма комфортабельной. Время от времени мы писали о нем в нашей газете, разумеется, без всяких напоминаний с его стороны. Мы воспринимали его таким, каким он был, не вникая в сложности и перипетии его карьеры.
Донн с хмурым видом сидел за столом, когда я вошел в его кабинет в здании на Малберри-стрит. Кажется, он даже обрадовался моему приходу.
— Я не оторвал вас от важных дел? — спросил я.
— Оторвали, и я вам очень за это признателен.
Последним унижением Донна стало назначение его в отдел, который занимался классификацией случаев смерти по возрасту, полу, расе, происхождению и по причинам наступления — на смерть от инфекционных заболеваний, естественную и внезапную. Из этих данных ему надлежало составить сводную таблицу за год и сдать начальству, которое, не читая, сдавало этот труд в архив.
Я рассказал ему всю историю Пембертона — все, что мне было известно, и то, о чем я мог только догадываться. Донн заинтересовался моим рассказом. Сгорбившись, он восседал за своим столом и слушал меня, не перебивая. У Донна была еще одна особенность — он держал в памяти все нью-йоркские происшествия, словно наш город — небольшая деревушка. В деревнях людям не нужны газеты. Нужда в них возникает там, где люди не могут сами увидеть и услышать то, что происходит в их городе. Газеты целесообразны только там, где люди разобщены. Но у Донна был всеобъемлющий ум настоящего деревенского жителя. Он знал, кто такой Пембертон. Он помнил рассыпавшееся в прах обвинение Огастаса в работорговле, помнил о слушаниях в конгрессе по поводу контрактов Пембертона с главным квартирмейстером армии. Донн прекрасно знал, кто такой Юстас Симмонс, которого он называл Тейс Симмонс. |