Изменить размер шрифта - +
Рисовать буду.

— Нечего в комнатах рисовать! В лесу рисуйте. Вы всю скатерть перемажете.

— А я ее сниму.

— Значит, помнете. Я говорю:

— Давайте, я сначала что-нибудь перемажу или помну, вы тогда и действуйте. А то я еще ничего не сделал, а уже ругани получил за двоих.

И в комнату ушел.

Потом я взял пленку, выкрасил ее тушью и положил на стол. А рядом пузырек опрокинутый. Получилось: будто огромная клякса на столе. К пузырьку и к кляксе я ниточку привязал, а конец ее за окно выбросил. Ключ дежурной оставил и ушел. Встал под окном рыбу ловить.

Только я за дверь, она ключ достала и в комнату. Увидела кляксу, обрадовалась и бегом директора вызывать. Она к телефону, а я ниточку потянул и кляксу вытащил.

Иду к себе в комнату, а дверь заперта. Я стою жду.

— Дайте, — говорю, — ключ от моей комнаты.

— Незачем вам в эту комнату ходить. Вас выселять будут.

— Это за что?

— За то, что вы мебель государственную портите. Да еще заплатите в тройном размере. Я сразу поняла, что вы за фрукт. Только я и не таких видела!

Подошел директор и еще народ. Она говорит:

— Посмотрите, Ксенофонт Ильич, каким он вредительством занимается! — и дверь открывает.

Ксенофонт Ильич глядит: никакого тебе вредительства, чистая скатерть, все прибрано. Он на нее уставился. А она не может понять, что случилось.

— Только что здесь клякса была на весь стол. И графин разбитый. Я сама видела.

Это ей, конечно, почудилось. Но уж больно хотелось меня проучить. А получилось — наоборот. Я говорю:

— Никакой кляксы здесь не было. А вот бумажник был. И в нем тысяча рублей.

Она даже опешила:

— Зачем вам в доме отдыха тысяча рублей?

— Как зачем? За мебель платить государственную. В тройном размере. Вам же ничего не стоит диван пилой перепилить, а потом сказать, что это отдыхающие сделали.

Тут Ксенофонт Ильич передо мною извинился:

— Она, конечно, строгая, но работник замечательный. Смотрите, какая чистота у нее.

— Точно, — говорю, — как в больнице, чистота. А строгость, как в тюрьме. От такой чистоты люди здесь не поправляются, а как свечки тают.

Он говорит:

— Не может быть!

Пошли мы с ним в главный корпус. Подняли списки отдыхающих — и точно. Во всех корпусах люди выздоравливают, а здесь — все наоборот. Кто на три килограмма похудел, кто на два, а кто и на все четыре. Кто на голову жаловался, после отдыха и на сердце жаловаться стал.

— Вот так-то, — говорю. — К ней надо толстых поселять и здоровых, чтобы худели. — И ушел.

А директор сел и задумался.

 

* * *

— А если тебе все это показалось? — спросила бабушка. — Может, она прекрасный работник. А ты разгильдяй, и у тебя на нее идиосинкразия? Может быть, ты зря травил хорошую женщину?

— Она, наверное, так и считает. И доказательств у меня почти никаких. Только нам в одном здании тесно, и любому видно, что она меня ненавидит! Потом я никогда бы не стал ее судить один. Все тридцать отдыхающих были против нее, и все мне помогали. И, в-третьих, как только ты увидишь Марину Викторовну, тебе все станет ясно!

Эту речь я произнес, стоя на проволоке. И Топилин сказал:

— А ведь это мысль!

— Что мысль?

— Мысль — тебе выступать на тросе.

— Действительно, мысль. А как же его натянуть? Мы что же, придем пораньше и начнем оформлять зал суда в нужном нам духе? Как для зрелища?

— Именно так! — сказала бабушка.

Быстрый переход