. Может быть, нам кто-нибудь расшибал?
— Да, может быть, — рассеянно повторил Федосьев, теребя меховую шапку, лежавшую у него на коленях. — Может быть… Все было бы еще сносно, если б Николай-он то хоть был настоящий. Боюсь, однако, когда-нибудь выяснится, что и Николай-он был подделкой. Боюсь, выяснится, что все, чем жила столько десятилетий русская интеллигенция, все было обманом или самообманом, что не так она любила свободу, как говорила, как, быть может, и думала, что не так она любила и народ, и что мифология ответственного министерства занимала в ее душе немногим больше места, чем, например, премьера в Художественном Театре. Люди сто лет проливали свою и чужую кровь, не любя и не уважая по-настоящему то, во имя чего это якобы делалось. Поверьте, Александр Михайлович, будет день, когда этот символический Николай-он окажется подделкой, самой замечательной подделкой нашего времени. Будем мы тогда, снявши голову, плакать по волосам… Верно и тогда преимущественно по волосам будем плакать…
— Не понимаю, сказал Браун, пожимая плечами. — Люди хотят свободы, им ее не дают, да еще возмущаются, что они любят свободу недостаточно… Извините меня, при чем тут символический Николай-он? Допустим, в одном лагере знали только Николая-она. Да ведь и в лагере противоположном не все читали Шопенгауэра, — больше Каткова и «Московские Ведомости»…
— С этим я нисколько и не спорю… У нас, говорят, страна делится: «мы» и «они». Что ж, если они знают цену нам, то и мы еще лучше знаем цену им.
— Да вы вообще узко ставите вопрос, уж если на то пошло, — сказал Браун. — Почему русский интеллигент? Сказали бы в общей форме: «человек есть животное лживое»… Толку, правда, немного от таких изречений. Да и произносить их надо непременно по-гречески или по-латыни, иначе теряется эффект… Я, кстати, очень хотел бы знать, что такое русский интеллигент? Точно главные ваши вожди к интеллигенции не принадлежат? Обычно русскую интеллигенцию делят довольно произвольно, и каждый лагерь — ваш в особенности — берет то, что ему нравится. Казалось бы, всю русскую цивилизацию создала русская интеллигенция.
Федосьев опять засмеялся.
— Петр, например? — спросил он. — Правда, типичный интеллигент? А он ведь принимал участие в создании русской цивилизации… Любил ли он ее или нет, любил ли вообще Россию, твердо ли верил в нее и в свое дело, — наш голландский император, — это другой вопрос. Говорил, по должности, разные хорошие слова, но… Я шучу, конечно, какое может быть сомнение в самоотверженном патриотизме Петра? Вам не приходилось читать его последние указы? Они удивительны… В них такая душевная тоска и неверие, чуть только не безнадежность… Подумайте, и этакий великан у нас устал! Должно быть, у Петра под конец жизни немного убавилось веры… Во все убавилось, даже в науку, которую он так трогательно любил. Ведь этот гениальный деспот был, собственно, первым человеком восемнадцатого столетия, — пожалуй, больше, чем Вольтер… А вот на европейца все-таки не очень походил. Я думаю, его любимые голландцы на этого Саардамского плотника смотрели с большой опаской… Переодеваться в чужое платье мы любили испокон веков. У нас большинство великих людей, от Грозного до Толстого, обожало духовные маскарады. Москвичей в Гарольдовом плаще в нашей истории не перечесть. Вот только мода на плащи меняется…
— Никак я не предоплагал, — сказал Браун, — что у людей власти может быть так развито чувство иронии, как у вас.
— Чувство иронии? — переспросил Федосьев. — Не скажу, что это смех сквозь слезы, уж очень было бы плоско. |