Я — искал; а пока его не было, тростью своей сквозь снежинки порхающие на зарю нам показывал Метнер: он верил в нас; ждал все чего-то, нас соединяя: ревновал, мучил, требовал.
— «Сами-то вы почему такой робкий на людях: смелее, Эмилий Карлович: вы предводитель!»
Махнувши рукою, темнел:
— «Я ведь „вельзунг“, преследуемый: нянька я». Странно робел в большом обществе.
Раз принялся развивать мне переживания своей жизненной темы, после того, как напел лейтмотив свой: «тата-татата» из «Кольца».
— «Тема „вельзунгов“… Вы понимаете, Борис Николаевич, — глаза зажмурил и слушал, — такая в ней тонкая сладость, что сердце мое останавливается, — мне в ухо шептал перепуганным шепотом: — в ней — любовь к гибели… Знаете: я болел самоотравлением организма на почве переживаний…»
И с детским испугом:
— «Перед болезнью и ночью и днем моя кровь запевала мотивами „вельзунгов“, переплетенными с „гибелью Вальгаллы“; казалось, что выпил я солнца: и солнце во мне стало ядом: смерть солнца во мне — моя тема, мой рок… Бойтесь темы моей: она вам угрожает: „Зачем этот воздух лучист, зачем светозарен до боли“ — у вас с стихотворением; „светозарен, как яд“, — во мне воздух культуры моей».
— «Что вы, бросьте, себя вы не видите».
— «Не утешайте: проиграна жизнь… Тридцать лет: неудачник, задох этот странный; нет, кабы не Коля, которому нужен, то… Кто я? Юрист. Дирижер вроде Моттля во мне не нашел выражения».
Пробовал он усложнять свои трио — в секстеты, в декады людские, ища гармонического коллектива и складывая нас в него; Шпет, Рачинский, я, Эллис, Петровский, Нилендер, Сизов, Киселев, Степпун, Коля, брат, Блок, Яковенко, Иванов — таков коллектив «Мусагета», позднее задуманный им и приведший не к химии нового качества, высеченного им из нас, — только к фыку и рыку и брыку сплошных какофоний, в которых метался, за уши хватаясь; «редактор» задумал голосоведение редакционной симфонии: я — виолончель; скрипка — он; Эллис — медные трубы; Шпет — скепсис фагота; Нилендер — флейтист; барабан, две литавры — Рачинский.
Сорвался он: заголосили все сразу, являя собой разложение звука, в котором окрепла гнусавая и деритонящая отвратительно, нас разлагавшая дудка: дудел… Кожебаткин, непрошено Эллисом втолкнутый в «Мусагет»; Метнер удрал иод Москву; он, обрившись, затиснувши зубы, глаза погасив, надев маску «редактора», мертво-сухую, как мумия гальванизированная, появлялся, в редакторской комнате прячась: в неделю раз; надев очки, заткнув уши, он сухо выслушивал и — полагал резолюции; а за стеною: бубнил литургически громкой литаврой Рачинский; и флейтой орфической плакал Нилендер; но все заглушал скрежет стекол разбитой бутылки из-под коньяка, — кожебаткинской.
В 1912 году, не умея справиться с хаосом, водворившимся в редакции «Мусагет», набитой слишком культурными людьми, способными проговорить год о том, печатать или не печатать брошюру, и при этом наговорить толстый том ценнейших комментарий к никчемной брошюре, — исстонавшись от такого обилия красноречия, Метнер — шапку в охапку, да из Москвы за границу, куда я бежал раньше его, тоже исстонавшись в тогдашней Москве; за границей его застала война.
«Мусагет» же остался без редакции.
Осень 902 года — перманентная моя беседа с Э. К. переродилась в пятилетнюю переписку: мы бурно встретились в 1902 году, бурно дружили всю осень, потом виделись редко (он не жил в Москве); появившись вновь с 1907 года, он прочно вошел в наш дружеский коллектив; появлялся у Рачинского, у Морозовой, у д'Альгейма, у меня, у Эллиса, став членом Общества свободной эстетики, а потом и заведующим музыкальным отделом «Золотого руна», о котором отзывался с юмористическим ужасом; с 1909 года он стал серьезно искать возможности иметь нам журнал или книгоиздательство. |