Изменить размер шрифта - +
Джерард переставил чашки, выключил верхний свет и протянул хозяину бутылку «божоле нуво», чтобы тот открыл. У Дженкина была привычка, когда он нервничал, что случалось частенько, тихо непроизвольно бурчать. Вот и сейчас, орудуя штопором под взглядом Джерарда, он что-то буркнул, потом разлил вино по бокалам, поставил бутылку на кафель у камина и замычал себе под нос.

Дженкин, хотя они с давних пор были друзьями, оставался для Джерарда увлекательной, иногда раздражающей загадкой. Квартира, которую тот содержал в образцовом порядке, была обставлена скудно, случайной мебелью и временами казалась Джерарду унылой и пустой. Единственное, что ее оживляло, это книги, которыми были забиты две комнаты наверху, где они занимали все стены и большую часть пола. Тем не менее Дженкин всегда знал, где какую книгу искать. Джерард неизменно сознавал, что, как человек, его друг в каком-то коренном, даже метафизическом смысле более целен, чем он, глубже, реальней, тверже стоит на земле, подлинней. Эту «подлинность» имел в виду Левквист, когда говорил о Дженкине: «Там, где он есть, там он есть». Также было парадоксально (или нет?), что у Дженкина начисто отсутствовало чувство собственной индивидуальности и вообще способности к «самоотчету». Тогда как Джерард, с его куда более собранным и последовательным умом, в противоположность Дженкину тяготел к мышлению тонкому, обобщенному, абстрактному. Благодаря этому контрасту Джерард иногда чувствовал себя умней и утонченней, а иногда попросту неосновательным и легковесным. В Оксфорде Дженкин, по одобрительному замечанию Левквиста, «отсек» философию и занялся лингвистикой и литературой. В школе он первоначально преподавал греческий и латынь, позже французский и испанский. В Политехническом и в школе он еще преподавал историю. Он обладал глубокими познаниями, но для академической карьеры у него не хватало ни воли, ни амбиций. Он приехал из Бирмингема, где закончил классическую школу. Отец его, недавно скончавшийся, работал в заводской конторе и был методистским проповедником. Мать, тоже методистка, умерла еще раньше. Джерард постоянно упрекал Дженкина за веру в Бога, хотя тот это отрицал. Тем не менее что-то такое у Дженкина осталось с детства, во что он верил и что беспокоило Джерарда. Дженкин был серьезный человек, наверное, самый серьезный из всех, кого знал Джерард; но было очень нелегко предсказать, в какую форму способна вылиться эта серьезность.

— Джерард, да сядь же, — сказал Дженкин, — перестань ходить по комнате и переставлять вещи.

— Люблю ходить.

— Да, это у тебя такой способ размышлять, но он хорош для улицы, и ты не в тюрьме пока. Кроме того, я тут, и мне надоело, что ты мельтешишь.

— Извини. Не грей вино, сколько раз нужно тебе повторять.

Джерард убрал бутылку от камина, придвинул к огню кресло с деревянными подлокотниками, сбив при этом китайский коврик, тоже его подарок на Рождество несколько лет назад, и сел против друга. Дженкин наклонился и расправил коврик.

— Уже решил, что именно собираешься писать?

— Нет, — нахмурился Джерард. — Может, вообще не стану.

— О Платоне, о Плотине?

— Не знаю.

— Ты как-то сказал, что хочешь написать о Данте.

— Нет. Почему ты не напишешь о Данте?

— Когда-то ты много перевел из Горация. Мог бы его всего переложить по-английски.

— Это шутка такая?

— Мне нравятся твои переводы. А о своем детстве не хочешь написать?

— Господи, ни в коем случае!

— Или о нас в Оксфорде?

— Не говори глупостей, мой дорогой!

— Ну так что-нибудь на тему социальной или политической истории. А как насчет искусства? Помню твою монографию об Уилсоне Стире.

Быстрый переход