Изменить размер шрифта - +
Но нет, пересилили удовлетворение и гордость тем, что теперь он знает все, да, он так и сказал: Все о жизни епископа. Он оглядел шкафчик, где хранил ящики с коллекцией вырезок, и улыбнулся от тайной радости, представив, какая работа отныне ждет его, и свои ночные вылазки, и упорядоченный сбор материалов по каталогам, и копии, сделанные лучшим его почерком, и столь велика была его радость, что даже мысль о том, что без стремянки никак будет не обойтись, не омрачила ее. Он вернулся в архив и поставил документы на прежние места. Затем, впервые в жизни одушевленный верой в себя, обвел лучом фонаря вокруг, словно бы наконец вступал во владение чем-то всегда ему принадлежавшим, но лишь сейчас получившим право считаться его собственностью. Затем взглянул на стол шефа в ореоле худосочного света, падавшего сверху, и понял, что ему теперь надлежит сделать, да, вот именно, сесть за этот стол, ибо отныне он, сеньор Жозе, становится полновластным повелителем архива и станет единственным человеком, кто, проводя здесь дни по обязанности, по ночам сможет, если захочет, жить в свое удовольствие, и солнце с луной начнут безостановочное вращение вокруг Главного Архива, который — одновременно и мир, и средоточие его. Обозначая начало чего-либо, мы говорим обычно о первом дне, хотя и считаться следует прежде всего с ночью и счет начинать с нее же, ибо это она определяет положение дня и, не будь она ночью, длилась бы вечно. Сеньора Жозе, усевшегося в кресло шефа, мы оставим здесь до рассвета, пусть слушает, как пробивается приглушенный шелест документов живых сквозь плотное безмолвие бумаг мертвых, мертвых бумаг. Когда же погасли уличные фонари, а пять окон над высокими дверьми сделались темно-пепельными, он поднялся из-за стола и ушел к себе, притворив за собой Дверь. Умылся, побрился, позавтракал, отодвинул в сторонку документы епископа, надел свой лучший костюм и, когда настало время, вышел через другую дверь на улицу, обошел здание кругом, вошел внутрь. Никто из сослуживцев не догадался, кто это, все привычно отвечали на его приветствие, говорили, как положено: Доброе утро, сеньор Жозе, и не знали, с кем говорят.

 

По счастью, знаменитых людей не так чтобы уж очень много. Даже применяя такие всеядно-размашистые методы отбора, как те, что в ходу у сеньора Жозе, нелегко, особенно если речь идет о небольшой стране, набрать хотя бы сотню личностей, в самом деле стяжавших себе славу, да еще и не впасть при этом во грех антологий, собирающих под своей обложкой сто лучших сонетов о любви или сто самых трогательных элегий, при знакомстве с которыми нас одолевает вполне правомерное подозрение, что последних по списку добавили для ровного счета, для круглой цифры. Коллекция нашего героя, благодаря своей универсальности, давно перевалила за сотню единиц, но для него, как и для составителей указанных антологий, цифра сто есть рубеж, граница, рамка, nec plus ultra, а выражаясь проще, — нечто вроде литровой бутылки, куда, как ни старайся, больше литра не войдет. И если в этом свете рассматривать относительность славы, думается, не будет неверным употребить динамические критерии, поскольку коллекция сеньора Жозе, необходимо делящаяся на две части, из которых одна объемлет сто безусловно знаменитых персон, а другая — тех, кто достичь этого статуса еще не сумел, постоянно циркулирует в области, условно называемой пограничной. Ибо, нам на беду, слава летуча, как эфир, вертлява, как флюгер, оборачивающийся к северу с такой же расторопной охотой, что и к югу, и, флюгеру подобно, иной человек, не ведая причин этого, переходит от полнейшей безвестности к самой громкой славе, а иной, что случается нередко, нежится сколько-то времени в ее ослепительных лучах, а потом вдруг, глядишь, — он уже никто и звать его никак. Применительно к коллекции сеньора Жозе эти печальные истины означают, что и в ней имеются упоительные взлеты и драматические падения, и некто, покинув группу заштатных, переходит в группу действительных, а кто-то, не вместившийся, хоть умри, в бутылку, должен быть отринут.

Быстрый переход