Я пришел, когда Маркос читал письма, и меня задело, что мой друг, по мере того как Маркос прочитывал письма, забирал их, даже не извиняясь, что оставляет как бы в стороне Лонштейна и меня, хотя какое, к черту, нам до них дело, дело‑то есть, но какого черта стали бы мы признаваться. Что ж, во всем этом нет ничего нового, заметил Маркос, так же, как с несчастным случаем – производит впечатление, если касается твоей тети. Дай взглянуть на почерк, сказал Лонштейн, содержание меня не интеревлекает. Письма были уже в кармане у моего друга, он ограничился тем, что согласился с замечанием Маркоса. Было это не из недоверия к Лонштейну, но скорее из‑за того, что письма эти не годились быть предметом его графологических коньков, – маятник лучечувствительности и некая весьма раздражающая психоспелеология, которые он применял, основываясь на типе бумаги и чернил, на отступах между словами и строчками и даже на том, как наклеена марка; что до Андреса, ему‑то почему не дал прочесть письма, видимо, тут было смутное раздражение, подозрение, что Андреса, сравнительно с Маркосом и Лонштейном, они бы заинтересовали по другим причинам, он захотел бы узнать больше, перенести в некотором роде образ Сары и историю в это кафе на улице де Бюсй, не имеющее ничего общего с кафе на улице Майпу. Таков уж он был, мой друг, по мере своей власти он вел игру по своему произволу, и его даже забавляла эта метафора – поскольку речь шла о письмах, – что в этот вечер они будут предоставлены только Маркосу, хотя в них не было ничего, связанного напрямую с Бучей. Что ж до него самого, обычно выбрасывающего письма, то письма Сары он не только сохранил, но иногда их перечитывал, хотя отвечать и не думал. Во‑первых, это были письма, требовавшие не ответа, а скорее какого‑то поступка; к тому же он бы предпочел снова увидеть Сару, овал ее лица – самое яркое его воспоминание наряду с голосом и кофейной ложечкой, да еще с ее пристальным и ясным взглядом. 2 октября 1969 года Сара писала: дорогие, у меня для вас целая длинная история [14]. Длинная, путаная (возможно, даже забавная, хотя мне теперь таковой не кажется), и озаглавить ее можно было бы «Сара, или Печальные приключения добродетели в Центральной Америке». Конечно, вначале надо было бы написать первую часть истории: «Как Сара добирается до Центральной Америки through the Canal Zone [15] в Панаме». От одной мысли, что придется все это описывать, мне становится скучно, посему лучше я просто приведу одно письмо, как оно есть.
Первый шок был для меня в (…). Пепе, твои друзья, эти X., – люди «порядочные». Ты знаешь, что это такое? Это значит, что у нас негде тебя поместить, моя дорогая, – и дело вовсе не в том, что негде или что они дурные люди. Они замечательные, но из другого мира, другого поколения, другого мышления, другой манеры существования, всего – другого. Пепе, Лусио, не знаю, правда ли это, но я уверена и, после всего, что произошло (в Коста‑Рике меня чуть не засадили в кутузку), все более проникаюсь уверенностью, и дело в том, что… Простите, пишу бессвязно, – потому что здесь, в Манагуа, нас трое в одной комнате. Пожалуй, стоит это описать. Анхелес – панамская негритянка, я это я, а Джон – американец. Мы сказали, что мы – родня, а так как разговариваем мы на гнусном винегрете из английского, арго разных стран и испанского (я теперь – с перуанским акцентом) и, кроме того, на нас на всех лежит некий неощутимый налет нашего обычного окружения – который «прочие» вмиг ощущают и который вроде семейного сходства, – то нам поверили. «Прочие» нас объединили. И хотя вы, милостивые судари, и не поверите, но каждый из нас в этот день решил, что уже по горло сыт всем.
Что значит «всё»? «Всё» – это вот что: что люди на улице над нами смеются, что на нас указывают пальцами, что нас оскорбляют и, честное слово, в Джона кидали камнями, а я научилась давать оплеухи, а Анхелес начинает вопить – словом, обороняемся, как можем. |