Какими бы эти очертания ни были, Клив видел, как они истаивают. Зубы росли, делались все длиннее, и при том становились более нематериальными, вещество вытягивалось в хрупкие острия, а затем рассеивалось дымкой, конечности, которыми молотили по воздуху, тоже чуть подросли. В глубине хаоса виднелся призрак Билли Тейта, с открытым ртом, мучительно что то лепетавшего, прилагавшего все силы, чтобы стать узнаваемым. Клив хотел проникнуть в круговерть и выволочь оттуда мальчика, но чувствовал, что процесс, происходящий перед глазами, имеет собственную инерцию, свою движущую силу и вмешательство могло оказаться губительным. Все, что он мог сделать, – стоять и наблюдать, как тонкие белые конечности Билли и уплотняющийся живот корчатся, чтобы сбросить эту страшную анатомию. Светящиеся глаза исчезли почти последними, вылившись из глазных впадин мириадами нитей и улетев с черным дымом.
Наконец он увидел лицо Билли, отдаленное напоминание о прежнем состоянии все еще проглядывало в нем. И затем, когда и это исчезло, тени ушли, на койке лежал только Билли, голый и обессиленный тяжкими страданиями.
Он взглянул на Клива с невинным выражением лица.
Клив вспомнил, как мальчик жаловался твари из города.
– Больно… – говорил он. Говорил же? – ты не рассказывал мне, как это больно…
Достойная внимания правда. Тело мальчика было смешением пота и костей, более неприятное зрелище едва ли и вообразимо. По крайней мере, человеческое.
Билли открыл рот. Губы его были красными и блестящими, будто измазанные губной помадой.
– Теперь… – произнес он, пытаясь говорить между болезненными вдохами, – что нам делать теперь?
Казалось, даже говорить для него было слишком. В глубине горла раздался звук, словно он подавился, и мальчик прижал руку ко рту. Клив шагнул в сторону, когда Билли встал и проковылял к ведру в углу камеры, которое использовали для ночных потребностей. Но добраться до ведра он не успел, тошнота одолела его по пути, жидкость выплеснулась между пальцев и хлынула на пол. Клив отвернулся, когда Билли вырвало, и мысленно приготовился терпеть зловоние до утра, когда произведут уборку. Однако запах, заполнявший камеру, не был запахом рвоты, а чем то и более сладким, и более густым.
Клив, озадаченный, повернулся к фигуре, скрючившейся в углу. На полу возле ног были брызги темной жидкости, такие же ручейки стекали по его голым ногам. Даже в темной камере можно различить, что это кровь.
* * *
И в самых благоустроенных тюрьмах насилие прорывается и обязательно без предупреждения. Взаимоотношения двух заключенных, которые проводят совместно шестнадцать часов из ежедневных двадцати четырех, вещь непредсказуемая. Но насколько было ясно и надзирателям, и заключенным, между Лауэллом и Нейлером ненависти не было. И до тех пор, пока не начался тот крик, из их камеры не доносилось ни звука – ни спора, ни выкриков. Что побудило Нейлера неожиданно напасть и зарезать своего сокамерника, а потом нанести громадные раны себе самому, – стало предметом для обсуждения и в столовой, и во дворе для прогулок. Однако вопрос зачем занял второе место после вопроса как. Ходили слухи, что тело Лауэлла, когда его обнаружили, представляло зрелище неописуемое, даже среди людей, приученных к жестокости, как само собой разумеющемуся, рассказы вызвали потрясение. Лауэлла не особенно любили, он был задира и врун. Но что бы он ни делал, это не заслуживало таких увечий. Человека распотрошили: глаза выколоты, гениталии оторваны. Нейлер, единственный возможный противник, ухитрился затем вспороть и собственный живот. Теперь он лежал в Отделении Реанимации, прогнозы малообнадеживающие.
* * *
Когда слухи о насилии ходили по блоку, Кливу легко было провести почти весь день незамеченным. У него тоже нашлось бы что рассказать, но кто поверит его истории? Едва он и сам в нее верил. Действительно, время от времени, на протяжении всего дня, когда видения снова одолевали его, он спрашивал себя, не сошел ли он с ума. |