Изменить размер шрифта - +

Затея с переименованием Миле не понравилась. В ту пору она училась на третьем курсе института и, как все ее поколение, была в ужасе от открывшихся зверств большевизма. Но, безоговорочно приняв превращение дедушки Ленина в кровавого тирана, она инстинктивно противилась возвращению старого названия – ей казалось, что с этим переименованием ее хотят насильно переселить в другую жизнь.

И другая жизнь действительно началась, и город изменился. Тот, прежний Ленинград, сильный и светлый, как юноша, растаял в утреннем молочном тумане. Что ж, он всегда был немного призраком, этот город мученик, город герой.

Новый город, крепкий жизнелюб, украсил себя дорогими витринами, оброс жирными боками пригородов, залоснился сиянием реклам и подсветок.

Так и должно быть. Раз город меняется, значит – живет. Города взрослеют и стареют, как люди.

Санкт Петербург переживает прекрасный период зрелости и расцвета, уговаривала себя Мила. Но в нем почти не осталось мест, где она могла бы встретить свою ускользающую тень, услышать отзвук своего юного смеха, снова хоть на миг ощутить себя влюбленной… Ее душа словно бы ушла отсюда, город перестал принимать и узнавать ее, и Мила с горечью чувствовала, что уходят и души тех, кто жил здесь раньше, покидают улицы и набережные с тихим шелестом осенней листвы, с неслышной поступью первого снега…

 

Скользнув взглядом по грозному объявлению, что сотрудникам категорически запрещается входить через приемное отделение, Мила толкнула тяжелую дверь. Охранник ее приветствовал.

Администрация права, если все начнут шастать через приемник, ничего хорошего не получится, но слишком уж много запретов в последнее время. И сотрудников так и тянет эти запреты нарушать. Чтобы не чувствовать себя политзаключенными.

Мила, за почти двадцать лет беспорочной службы не заработавшая ни чинов, ни медалей, была уверена, что заслужила право входить в клинику там, где хочет.

Она тепло поздоровалась с сестрами, прошла мимо стойки регистрации. Возле смотровой, как обычно, крутился маленький людской водоворот. Центром его был молодой ординатор. Доктор прижимал к груди стопку историй болезни, а больные теребили его.

– Я жду уже три часа! Три часа! – горячился высокий сухопарый дядечка, на лице которого читалась вся боль угнетенной русской интеллигенции.

– Вы посмотрели мой снимок? – пронзительно интересовалась старушка.

Мила притормозила. Интересно, как парень разберется с наплывом страждущих?

Активней всех был «интеллигент», к нему ординатор и повернулся. Ошибочка, отметила Мила, самых наглых и шумных надо обслуживать последними. Не только в воспитательных целях, но и потому, что по настоящему больной человек обычно не может громко заявить о себе.

– Нет, вы скажите, сколько еще можно ждать! – восклицал дядечка.

– Ваша фамилия? – Ординатор принялся листать истории.

– Имя мое хомо, а фамилия моя сапиенс! – заявил «интеллигент» с невыразимой горечью.

Парень еще раз просмотрел истории.

– Но у меня нет вашей карточки!

Мила громко рассмеялась. Сама она за годы работы пропиталась профессиональной мизантропией: человек как тело вызывал ее врачебный интерес, но человек как личность раздражал. Особенно если пытался ярко проявить эту свою личность перед доктором на излете рабочих суток.

Подмигнув ординатору, Мила пошла в отделение, переодеваться и принимать смену. В коридоре звучал фактурный бас Волчеткина. Профессор всегда приходил в клинику по субботам – смотреть тяжелых больных, работать с бумагами. Она прислушалась:

– Мои обязательства перед Гиппократом вас не касаются! – сообщил кому то профессор и появился в коридоре. – О, Мила, привет!

Распахнул перед ней дверь ординаторской, помог снять пальто, включил чайник.

Быстрый переход