О просвещении Катя расспрашивала.
— Помнится, батюшка твой больше всего за грамотность общую ратовал.
— С того и начинал — чтоб все грамоту знали, а шляхетство и духовенство высокой образованностью отличались. За то Артемию Волынскому и приговор был — живым на кол посадить, а до того язык вырезать, чтоб никому впредь неповадно было на власть монаршью посягать, будто шляхетство о государстве своем не радетели!
— Полно, полно, Марья Артемьевна, как можно душу так терзать? Уж сколько лет прошло.
— Сколько, говоришь? Да сорок три. Двадцать седьмого июня сорокового года голову Волынскому отрубили — милость такую, замест первого приговора, оказали. Сорок три, а для меня что вчерашний день. У Кати, гляжу, тоже сердце болит.
— Да по отце что-то не больно она убивалась.
— Не казни ее, Иван Ларионыч, не казни. Дочерью она всегда примерной была. Это уж твой братец мудровал — то казнил дочку невесть за что, то миловал. Раскидал детей по сторонам, кого куда, и думать про них забыл. Об одном кармане своем думал.
— Грех невелик.
— Известно, не грех. А дочке бы помочь при его-то доходах мог, да не стал. Катя все сама сделала. Дом московский как славно достроила. Пригородное поместьице свое под Петербургом обставила — что дом каменный, что сад регулярный. Вот до Троицкого ее мы с тобой не добрались, а сказывал мне племянник твой Александр Романович, диво дивное какой порядок в хозяйстве да красота в усадьбе.
— Вон как теперь Академией занимается. Лектриса-то ее, фамилии не упомню, сказывала, дни напролёт за бумагами сидит. Одному Богу известно, откуда хватка взялась. Что ни день императрице о делах докладывает.
— Ох, недолгая это песня.
— Почему же, Иван Ларионыч?
— А потому, для императрицы забавы одни нужны. Поиграет в Академию, да и бросит, а княгинюшку нашу, как муху осеннюю, прогонит. Сама увидишь.
— Да ведь врага-то ее главного, вишь, не стало. Днями и граф Григорий Григорьевич Орлов прибрался.
— Да что ей в нем! Бывший фаворит — невелика опасность. На мой разум, граф в последние годы дружиться с Катенькой хотел — Артемий, как вместе с ней по Европе ездили, сказывал. Да Катенька предел тому сразу положила.
— Вот и умница!
— По совести-то умница, а по делам придворным — как знать. Хоть и нет Орловых более при дворе, а ниточки от них все равно далеко тянутся. Коли служить княгинюшка наша собралась, то и отмахиваться от них не приходится. Зря она думает, будто Потемкин Григорий Александрович поддержкой ей будет, ой зря. Этот свою выгоду всегда соблюдет.
— Никак, службой племянника нашего внучатого занимается? С собой в компанию взял?
— Взять-то взял, да с чего это ему князь Павел Дашков запонадобился, о том не подумала, друг мой?
— Кому ж образованный да ловкий адъютант помешает.
— А к чему князю Потемкину образование-то Павлушино? Ловкость везде хороша, да я в нее не больно верю. Строго его Катенька воспитала, не для двора. В первом же капкане, помяни мое слово, окажется.
— Не говори такого, Иван Ларионыч, не говори и думать не моги. Не дай Господь, в недобрый час скажется, да и исполнится! Сам знаешь, как оно бывает.
— Знаю, знаю, друг мой. А только у Потемкина свои планы. Думаешь, случайно разговоры ходят, будто быть Павлуше в случае.
— О Господи, грех какой!
— Грех не грех, а все императрицына служба. Забыла разве, что князь Потемкин любимцев ко двору поставляет? Один государыне глаза намозолит, другой уж на пороге стоит. Глаз у князя наметанный, промашки нипочем не даст.
…Академия наук решительно не приучена к тому, чтобы тотчас же откликаться на все ученые открытия и наблюдения. |