Изменить размер шрифта - +

Сижу и думаю, где бы денег достать Пятнашке на молоко.

Сижу и думаю, что вот я всю ночь спал в теплой постели и не знал, что псинка на морозе ночует, а хотя бы и знал, все равно ничего не мог бы сделать. Ведь не встал бы я и не пошел бы ночью по улицам искать Пятнашку.

Я сижу на уроке, но мне грустно, так грустно, что этой грусти на весь класс бы хватило. Никогда уж я больше не буду носиться по двору с мальчишками. Вот вчера мы играли в охоту, в лошадки. Какие детские игры! Никому от них никакой пользы. Если бы мне позволили взять моего песика домой, я хоть о нем бы заботился. Выкупал бы его, вычесал, стал бы песик беленький как снег. Захотел бы — научил бы его разным штукам. Терпеливо учил бы, не бил. Даже не кричал бы на него. Потому что часто от слова бывает так же больно, как от удара.

Если любишь учителя, то от всякого замечания больно. Он только скажет: «Не вертись!», или: «Не разговаривай!», «Ты невнимателен!», а тебе уже неприятно. Уже думаешь, сказал ли он это просто так и сразу забудет или и вправду рассердился.

Мой Пятнашка будет меня любить, а когда у него что-нибудь не выйдет, я скажу ему, что это у него получилось плохо, к тут же его поглажу, а он завиляет хвостиком и станет еще больше стараться.

Я не буду его дразнить, даже в шутку, чтобы он не озлобился. Странно, отчего это многим нравится дразнить собаку, чтобы она лаяла. Бот и я вчера кошку напугал. Вспомнил я об этом и стало стыдно. И зачем это я? У нее, поди, чуть сердце от страха не выскочило. А кошки и на самом деле неискренние, или это только так считается? Тут учительница говорит:

— Читай дальше ты. То есть я.

А я даже не знаю, что читать, потому что и книжку не раскрыл. Стою как дурак. Глаза вытаращил. И жалко мне и Пятнашку, и себя самого.

А Висьневский объявляет:

— Триптих ворон считал.

У меня даже слезы на глаза навернулись. Я опустил голову, чтобы кто-нибудь не увидел.

Учительница не рассердилась, только сказала:

— Книжку даже не раскрыл. Вот поставлю тебя за дверь… Она сказала «поставлю за дверь», а не «выгоню». И не выгнала.

— Встань и стой, — говорит.

Даже не в углу, а на своем месте, за партой.

Видно, учительница догадалась, что со мной что-то стряслось.

Если бы я был учительницей, а ученик сидел бы с закрытой книжкой, то я спросил бы, что с ним, нет ли у него какой-нибудь неприятности.

А что, если бы учительница и вкравду спросила, почему я сегодня такой невнимательный? Что бы я ответил? Не могу же я выдать сторожа!

Но учительница сказала только:

— Встань и стой. А потом еще говорит:

— Может быть, тебе лучше выйти из класса?

Я стою весь красный и ничего не отвечаю. А они сразу крик подняли.

Один кричит:

— Ему лучше выйти!.. А другие:

— Нет, ему тут лучше, госпожа учительница!

Что ни случись, из всего сделают забаву: рады, что урок прервался. И не подумают о том, как человеку неприятно: ведь учительница, того и гляди, опять рассердится.

Наконец-то звонок. Урок кончался. Я бегу к сторожу.

Но тут меня останавливает сторож с нашего этажа, тот самый, злой.

— Куда? Не знаешь разве, что нельзя?

Я струсил, но все о своем думаю:

«У кого бы попросить десять грошей на молоко».

Может, у Бончкевича? У него всегда есть деньги. Нет, он не даст, он меня мало знает. И, когда у него один раз кто-то попросил в долг, он сказал:

— Вот еще, в долг тебе давать, голодранец несчастный!

«У кого же взять денег? У этого? А может, вон у того?» Я смотрю по сторонам. И вдруг вспоминаю, что ведь Франковский должен мне пять грошей.

Быстрый переход