Изменить размер шрифта - +
Правда, неподалеку от могилы Корнилова даже этой весной, говорят, цвело маленькое миндальное дерево. Упрямо цвело. Если бы ей не нужно было сегодня уезжать, она навестила бы его и поклонилась ему до земли. Это цветение было как символ надежды для всех, кто не позволял себе поддаться отчаянию.
Очередной налет начался, когда она уже подходила к госпиталю.
Над холмами Северной стороны поднялась туча. Она была аспидно черная, ребристая и тускло отсвечивала на солнце. Гул стоял такой, словно бы рушилась вселенная.
До госпиталя не удалось добежать, пришлось ткнуться куда то в щель, вырытую среди развалин.
Подобной бомбежки она не испытывала еще ни разу, хотя на фронте была с начала войны.
Небо затягивалось пеленой. Немецкие бомбардировщики шли вплотную друг к другу.
Пожилой мужчина в ватнике что то бормотал рядом. Она подумала: молится. Оказалось, нет: считает самолеты.
— В прошлый раз насчитал около трехсот, — сообщил он. — Сейчас наверняка не меньше.
Самолеты закрыли солнце. Потом небо с грохотом и свистом опрокинулось на землю…
…Туча прошла над городом. Соседи стали выбираться из щелей, отряхиваться, ощупывать себя — целы ли? Все было серо и черно вокруг. Отовсюду раздавались крики о помощи.
Это до ужаса походило на землетрясение, но было, конечно, разрушительнее его во сто крат. Улица неузнаваемо изменилась. На месте трех или четырех домов курились пожарища. Еще дальше, за коньками крыш, раскачивались языки пламени.
Но где же госпиталь? Его нельзя было узнать — здание перекосилось, край его обвалился.
Когда она подбежала к госпиталю, оттуда уже выносили раненых.
На мостовой у входа билась и корчилась женщина в белом халате с оторванными по колено ногами.
Женщина лежала навзничь, не в силах подняться. Платье и халат ее сбились наверх. Еще не успев почувствовать боль, не поняв, что произошло, она беспокойно одергивала на себе платье, стараясь натянуть его на колени, и просила:
— Бабоньки! Да прикройте же меня, бабоньки! Люди же смотрят, нехорошо!
За полгода войны пришлось перевидать немало раненых, в том числе и женщин. Но сейчас мучительно, до дрожи поразило, как раненая натягивает платье на колени — жест извечной женской стыдливости, — а ног ниже коленей уже нет.
— Наша это! — громко объясняли суетившиеся подле нее санитарки. — Вчера на себе троих вытащила. А сегодня, товарищ военврач, сама…
— Жгуты! Закручивайте! Туже!
А раненая все просила тихим, раз от разу слабевшим голосом:
— Ну, бабоньки же…
Протяжный выговор, почти распев, с упором на «о». Запрокинутое без кровинки лицо — совсем молодое еще, такое простенькое, широкоскулое. Санитарке от силы восемнадцать девятнадцать.
И до самой ночи, до конца погрузки, не было сил забыть ее, вернее, голос ее. Раненых в перерывах между налетами доставляли на причал, размещали в надпалубных надстройках и в трюме. Враг снова и снова обрушивал на Севастополь раскаленное железо. Все содрогалось вокруг, трещало, выло. А в ушах, заглушая шум бомбежки, по прежнему звучал этот тихий, с просительными интонациями, угасающий голос: «Бабоньки…»
 
 
Причал качнуло от взрыва, потом внезапная тишина разлилась над Севастополем.
Начальник эвакуационного отделения сверился с часами:
— Точно — двадцать четыре ноль ноль, — сказал он. — Фрицы отправились шляфен. Объявляется перерыв до четырех ноль ноль. За это время, доктор, вам надлежит все исполнить. Не только закончить погрузку, но и успеть как можно дальше уйти от Севастополя. Таковы здешние порядки.
Быстрый переход