|
И промыл. И промокнул чистой чайной салфеткой, очевидно, окончательно испортив ее, – точно он не знал. И отнес снимок наверх и подвесил его на натянутую веревку. И для тех, кто верит в дурные предзнаменования, следует для истории пометить, что огонь, разожженный с помощью закруток, все же почти погас, так как уголь изрядно отсырел, и что Джорджу Смайли пришлось стать на четвереньки и раздувать его, дабы он не погас совсем. Тут ему могло бы прийти в голову – хотя не пришло, так как, сгорая от любопытства, он оказался уже не способен к самоанализу, – что его действия находятся в прямом противоречии с категорическим требованием Лейкона не раздувать пламя, а прибивать его.
Надежно подвесив снимок над ковром, Смайли обратился затем к хорошенькому письменному столику маркетри, в котором Энн с поразительной неприкрытостью держала «свои вещи». Как, например, листок бумаги для письма, на котором она написала единственное слово «Любимый» и больше ничего – возможно, не будучи уверена, которому любимому это адресовать. Как, например, фирменные спички из ресторанов, в которых Смайли никогда не бывал, и письма, написанные почерком, который был ему неизвестен. Из этого мучительного для него ералаша он извлек большую викторианскую лупу с перламутровой ручкой, которой Энн пользовалась, выискивая слова для никогда до конца не разгадываемых кроссвордов. Вооружившись лупой – последовательность его действий из‑за усталости была лишена логики, – он поставил пластинку с произведениями Малера, подаренную Энн, и уселся в кожаное кресло с подставкой для книги из красного дерева, которая поворачивалась на шарнирах и могла быть установлена, как поднос в кровати, поперек живота сидящего. Снова почувствовав смертельную усталость, Смайли неразумно позволил глазам своим закрыться – отчасти под звуки музыки, отчасти под стук капель, стекавших с фотографии, отчасти под недовольное потрескивание огня. Полчаса спустя он, вздрогнув, проснулся и обнаружил, что снимок высох, а пластинка Малера беззвучно вращается на проигрывателе.
Он принялся рассматривать фотографию, одной рукой придерживая очки, другой – медленно передвигая по ней лупу.
Снимок запечатлел группу, но не политиков и не купальщиков, поскольку никого в купальном костюме не наблюдалось. Четыре человека – двое мужчин и две женщины полулежали на мягких диванах возле низкого столика, на котором стояли бутылки и лежали сигареты. Женщины в неглиже, молодые и хорошенькие. Мужчины, тоже едва прикрытые, лежали рядом, и девицы, как положено, обвились вокруг своих избранников. Они, видимо, снимались в тусклом свете, словно в подземелье, и из того немногого, что Смайли знал о фотографиях, он сделал вывод, что негатив получен на пленке для скоростной съемки, так как при печати фотография получилась зернистая. Качество фотографии напомнило ему не раз виденные снимки заложников, сделанные террористами, – только четверо на фотографии были всецело заняты друг другом, тогда как заложники обычно смотрят в аппарат, словно в дуло ружья. Тем не менее продолжая, как он выразился бы, выискивать «данные, интересующие оперативную разведку», Смайли стал определять, где находилась камера, и установил, что ее, по всей вероятности, установили над объектами съемки. Четверо, казалось, лежали на дне колодца, и камера смотрела на них вниз. Нижнюю часть снимка перекрывала тень, очень черная – балюстрада, или, может быть, подоконник, или просто чье‑то плечо. Такое складывалось впечатление, точно камера, хоть и находилась в выгодной позиции, посмела лишь слегка приподняться выше уровня глаз.
Тут Смайли пришел к своему первому предварительному выводу. К первому небольшому шажку, хотя в уме у него уже было достаточно много больших шагов. Назовем это техническим шагом – скромным техническим шажком. Все говорило о том, что фотография была, что называется, «краденая». |