|
Так, в угаре, вспомню, что в воскресенье к двенадцати в загс, и все. Расстроился я окончательно, компанию оставил — и домой. Утром в воскресенье будит отчим: «Эй, Петька, к тебе там невеста прибыла!» Варя в дом почему–то не зашла, стоит у крылечка, в черном стареньком платьице, глаза на меня подняла — огромные, больные. Больные, Витя! Как увидел я ее такую, обомлел, сердце зашлось от тоски. «Чего ты, Варенька, милая?» А то будто нечего, четыре дня ни слуху, ни духу. «Мы будем расписываться?» «Конечно, будем. Какой разговор!»
Зарыдала и опрометью вон.
Стали жить. Девочка родилась, Анюта. Теперь уж большая — восемь лет.
— Чем же ты несчастный? — уловил я все–таки отправную точку рассказа. Чем?
Шутов смотрит на меня с осуждением.
— Хитрая она, — говорит он с пьяной протяжной истерикой. — Вся ее семейка, Варькина, хитрющая. Тихая, покорная исподтишка. Они, Витек, мои жилы тянут своей тихостью. Ты думаешь, Витек, тихие да смирные свой кусок упускают? Ни в жисть. Они его помаленьку заглатывают. Снаружи кусок еще вроде целый и свежий, а что заглотали — уже переварено. И то бы ничего, что от меня половина осталась, а половина пережевана, а то горе, что я ее до сих пор, Варьку, жалею и вырвать из себя не могу, из нее вырваться не могу. Она мне не жена, сестра, но сестра–то родная, убогая, сломленная. Мной и сломленная, нелюбовью моей подлой. Теперь и Анюта, конечно. Потому я и несчастный, Витек, что жизнь моя — большая скука. Никого и ничего крепко не люблю, не дорожу. Силы есть, а любви нету и не будет. Не будет, ничего не будет. Ложь и подлость. Танька, видишь, красивая, да? Лучше всех. Таких ты и в Москве немного встретишь. Свистну — на карачках приползет.
— Возомнил ты о себе, Петя, — говорю я в миг просветления. — Мы с тобой друзья по гроб жизни, и правду я тебе открою. Дерьмо ты, Шутов, раз о женщине так говоришь.
— Я дерьмо, а ты нет?
— И я дерьмо. Будь здоров какое.
— Ты — да, но не я. Скажи, почему я дерьмо? Скажи — не трону. Ты учился, скажи.
— Себя ты очень любишь, Петенька. Ты глянь в зеркало, пьяная рожа, чего там любить–то. Ложь и подлость всюду ищешь, а сам, как половая тряпка. Капитанову ноги лижешь, государство обманываешь, людей обманываешь, Таню обманываешь, жену предал, сам в чаче утонул. На тебе, Петя Шутов, пробу негде поставить, такое ты дерьмо.
Он встает и делает передо мной упругий реверанс.
Стреляет:
— Выйдем.
Мы минуем комнату, где три школьные подруги — Света, Муся, Таня, обнявшись на диване, горькими голосишками выводят: «Зачем вы, девочки, красивых любите?» — по очереди перешагиваем растянувшегося у двери доброжелательного пса Тимку, выходим на крылечко. Ночь и звезды. Сладкий запах листвы. Я не пьян почти, только глаза режет. Сверчок чирикает в густой тьме.
— Спускайся, отойдем! — приказывает снизу Шутов.
— Вернемся! — говорю я.
Опять комната, и мы все за прежним столом — школьные подруги, Шутов и я. Кооператор Захорошко с супругой отсутствуют.
Таня капризно цедит:
— Душно как. Искупаться бы.
Света посылает мне многообещающий, нежный взор. Не исчерпан праздник жизни.
— А что, это хорошая мысль. Пойдем купаться.
Через пять минут мы уже выходим из калитки вчетвером. Муся остается спать, решила, что у нее нет кавалера. Света висит на моей руке.
— Виктор, — шепчет Света, — вы скоро уедете?
— Вообще не собираюсь уезжать. Присмотрю домик, деньги у меня есть. Думаю тут обосноваться.
— Хо–хоньки!
Черная просека улицы утыкана светящимися бляшками фонарей. Кроме них, нигде ни пятнышка. |