Изменить размер шрифта - +
Мне надо было хоть раз с нею проститься, чтобы понять, что я без нее не могу жить.
   Когда я снова сел рядом с ней, она уже успокоилась.
   — Сегодня у нас ничего не выйдет, — сказала она.
   — Наверно.
   — Мы увидимся завтра?
   — Да.
   — Здесь? Как всегда?
   — Да.
   — Я тебе кое-что хотела сказать. У меня для тебя есть сюрприз. То, о чем ты давно мечтаешь.
   На секунду я подумал, что она решила уступить я пообещает бросить мужа и ребенка. Я обнял ее, чтобы поддержать в такой переломный момент жизни.
   — Тебе ведь очень нужен хороший повар? — спросила она.
   — Ну да... Да. В общем, да.
   — У нас замечательный повар, а он уходит. Я нарочно устроила скандал, и его уволили. Так что бери его себе. Если хочешь. — Кажется, она снова обиделась, что я молчу. — Ну, видишь, как я тебя люблю? Муж будет в бешенстве. Он говорит, что Андре — единственный повар в Порт-о-Пренсе, который умеет готовить настоящее суфле.
   Я едва удержался, чтобы не спросить: «А как же Анхел? Он ведь тоже любит поесть?» Вместо этого я сказал:
   — Ты мне сделала царский подарок. Теперь я богач.
   И это было недалеко от истины: суфле «Трианона» гремело в Порт-о-Пренсе, пока не начался террор, не уехала американская миссия, не выслали британского посла, а нунций не остался в Риме; пока комендантский чае не создал между мной и Мартой преграду непреодолимей всякой ссоры, и пока, наконец, и я не улетел на последнем самолете «Дельта» в Новый Орлеан. Жозеф ушел едва живой после допроса у тонтон-макутов, и я перепугался. Я был уверен, что они добираются до меня. Наверно, толстяк Грасиа — глава тонтон-макутов — хочет заграбастать мой отель. Даже Пьер Малыш больше не заглядывал ко мне угоститься ромовым пуншем. Целые недели я проводил в обществе изувеченного Жозефа, повара, горничной и садовника. Гостиница нуждалась в ремонте и покраске, но какой толк было тратиться без всякой надежды на постояльцев. Только в номере-люкс «Джон Барримор» поддерживался порядок, словно в семейном склепе.
   Теперь наша любовная связь уже не спасала нас от страха и скуки. Телефон перестал работать, он стоял у меня на столе как памятник лучших времен. С установлением комендантского часа мы не могли больше видеться ночью, а днем постоянно мешал Анхел. Мне казалось, что я спасаюсь не только от политики, но и от любви, когда, прождав десять часов в полицейском участке, где пронзительно воняло мочой, а полицейские с довольной ухмылкой возвращались из камер, я наконец получил выездную визу. Я помню там священника в белой сутане, он просидел весь день, читая свой требник, с железным, невозмутимым терпением. Его так и не вызвали. Над его головой на бурой стене были приколоты снимки мертвого мятежника Барбо и его товарищей, которых месяц назад расстреляли из пулемета в хижине на краю города. Когда полицейский сержант выдал в конце концов мне визу, сунув ее через стойку, как корку хлеба нищему, священнику сказали, что участок закрывается до утра. Он, конечно, назавтра пришел снова. В участке можно было читать требник не хуже, чем в другом месте, — все равно никто не осмеливался к нему подойти после того, как архиепископа выслали, а президента отлучили от церкви.
   Как приятно покинуть этот город, подумал я, глядя на него сквозь вольную прозрачную голубизну с самолета, нырявшего в грозовые тучи, которые, как всегда, покрывали вершину Кенскоффа. Порт казался крошечным по сравнению со складчатой пустыней, расстилавшейся за ним, и высохшими, необжитыми горами, которые в мареве тянулись к Кап-Аитьену и доминиканской границе и напоминали сломанный хребет какого-то ископаемого зверя.
Быстрый переход