Изменить размер шрифта - +
Жалоба и вера, и скорбный напев, отчаяние и ликование, но в основном здравый смысл и хмельное безразличие тяжелой поступью выходят из окон в любое время суток последние пятьсот лет.

И все же, как сказала миссис Джарвис, выйдя на пустоши: «До чего тихо!» Тихо в полдень, если только по вереску не рассыпается во все стороны охота; тихо во второй половине дня, когда слышно лишь, как перегоняют овец; и совсем тихо на пустошах ночью.

Гранатовая брошка упала в траву. Бесшумно крадется лиса. Лист поворачивается ребром. Миссис Джарвис, которой уже пятьдесят, отдыхает в римской крепости в тусклом лунном свете.

— …а мне, — проговорила миссис Фландерс, выпрямляясь, — никогда не нравился мистер Паркер.

— Мне тоже, — согласилась миссис Джарвис. Они двинулись к дому.

Но над лагерем еще некоторое время витали их голоса. Лунный свет ничего не разрушал. Вересковые пустоши принимали все. И пока стоит надгробье, кричит Том Гейдж. В целости и сохранности пребывают скелеты римлян. И штопальные иглы Бетти Фландерс тоже целы, и ее гранатовая брошка. А иногда в полдень, когда светит солнце, пустошь как нянька перебирает эти маленькие сокровища. Но в полночь, когда никто не разговаривает, и не скачет верхом, и терновник застыл совершенно неподвижно, глупо было бы досаждать пустошам вопросами — что и почему?

Часы, однако, бьют двенадцать.

 

XII

 

Вода падала с уступа отвесно как свинец — как цепь с толстыми белыми звеньями. Поезд вылетел на крутой зеленый луг, и Джейкоб увидел тюльпаны с яркими полосами и услышал пение птицы — уже в Италии.

Автомобиль, набитый итальянскими офицерами, катился по ровной дороге, не отставая от поезда и поднимая за собой пыль. Деревья были перевиты виноградными лозами — как у Вергилия. Мелькнула станция, на которой шли пышные проводы, там были женщины в высоких желтых сапожках и странные бледные мальчики в полосатых носках. Вергилиевы пчелы остались где-то над равнинами Ломбардии. Древние вообще всегда выращивали виноград между вязами. Потом около Милана появились острокрылые ястребы, ярко-коричневые, выделывающие пируэты над крышами.

Итальянские вагоны жутко накаляются под полуденным солнцем, и когда паровоз карабкается на вершину ущелья, кажется, что лязгающая цепь вот-вот не выдержит и разорвется. Выше, выше, выше ползет поезд, как в игрушечной железной дороге. Горные пики покрыты остроконечными деревьями, и на уступах теснятся удивительные белые деревушки. На самом верху непременно какая-нибудь белая башня, плоские крыши с красной оборкой, а под ними малюсенькие домики. Вот уж страна, где не пойдешь прогуляться после чая. Во-первых, травы нет и в помине. По всему склону холма рядами посажены оливковые деревья. Еще только апрель, а земля между ними уже сбилась в сухие, пыльные комья. И нет ни приступок у изгородей, ни тропинок, ни аллей, испещренных лиственной тенью, ни невысоких гостиниц с эркерами, построенных в восемнадцатом веке, в которых подают яичницу с ветчиной. Нет, нет. Италия — это сама жесткость, скудость, нагота и черные священники, шаркающие по дорогам. И еще странно, что то и дело попадаются виллы.

И все же путешествовать одному с сотней фунтов в кармане — прекрасно. А если деньги кончатся, что, вероятно, и произойдет, он двинется в путь пешком. Будет есть хлеб и пить вино — вино в оплетенных соломой бутылках, — потому что, осмотрев Грецию, он собирался еще заскочить в Рим. Римская цивилизация, конечно, не идет ни в какое сравнение с греческой. Но все равно, Бонами сплошь и рядом говорит ерунду. «Надо бы тебе побывать в Афинах», — скажет он Бонами, когда вернется. — «Стоишь у Парфенона…» — скажет он или: «Развалины Колизея наводят на чрезвычайно возвышенные размышления», которые он подробно станет излагать в письмах.

Быстрый переход