Изменить размер шрифта - +
По Гайд-парку беспрерывно кружили вращающиеся колеса.

— Разгар сезона, — сказал Бонами саркастически.

Он был настроен саркастически из-за Клары Даррант: из-за того, что Джейкоб вернулся из Греции очень загорелый и похудевший и вытащил из кармана кипу греческих банкнот, когда служитель парка подошел к нему, чтобы получить пенс за стул; из-за того, что Джейкоб все время молчал.

«Даже не сказал, что рад меня видеть», — подумал Бонами с горечью.

Автомобили нескончаемым потоком неслись через мост над озером Серпантин, высшие сословия с безупречной осанкой прогуливались или грациозно облокачивались о перила; низшие сословия лежали на спине, выставив колени; овцы на остроконечных деревянных ножках щипали траву, маленькие дети разбегались, раскинув руки, по зеленому склону и падали.

— Очень изысканно, — наконец произнес Джейкоб.

«Изысканно» в устах Джейкоба таинственным образом отражало всю гармоничность характера, который с каждым днем казался Бонами еще более возвышенным, сокрушительным, ошеломляющим, чем когда-либо, хотя по-прежнему был и, наверное, так теперь и останется необузданным и темным.

Что за преувеличения! Что за эпитеты! Ну как не обвинять Бонами в самой жуткой сентиментальности; в том, что его несет, словно пробку по волнам; в том, что он совершенно не умеет разбираться в людях, не руководствуется доводами рассудка и не получает решительно никакого удовольствия от чтения классиков!

— Разгар цивилизации, — сказал Джейкоб.

Он любил высокие слова.

Великодушие, добродетель — когда Джейкоб в разговоре с Бонами начинал употреблять такие слова, это обычно означало, что он хозяин положения, что Бонами будет прыгать вокруг него как преданный спаниель и что (почти наверняка) они кончат катаньем по полу.

— Ну, а Греция? — спросил Бонами. — Парфенон и все прочее?

— Чего там нет, так это нашего европейского мистицизма, — ответил Джейкоб.

— Наверное, все дело в атмосфере, — проговорил Бонами. — А ты и в Константинополе побывал?

— Да, — сказал Джейкоб.

Бонами помолчал, переложил камешек с места на место и вдруг рванулся вперед, проворно и уверенно, как язычок ящерицы.

— Ты влюбился! — выпалил он.

Джейкоб покраснел.

Острейший нож не мог бы вонзиться так глубоко.

Вместо того чтобы ответить или по крайней мере как-то отреагировать. Джейкоб уставился прямо перед собой, неподвижный, монолитный, — очень-очень красивый! — точь-в-точь британский адмирал, — в ярости воскликнул Бонами, вскакивая со своего места и уходя прочь, — ожидая все же услышать хоть что-нибудь, однако ничего не последовало, а гордость мешала ему обернуться, — все убыстряя и убыстряя шаг, пока наконец не обнаружил, что разглядывает тех, кто сидит в автомобилях, и проклинает женщин. Какое личико у этой красотки? Кларино? — Фаннино? — Флориндино? Кто же эта прелесть?

Во всяком случае не Клара Даррант.

 

Скотч-терьера надо выгуливать, а так как мистер Боули именно в эту минуту собрался уходить и просто мечтал пройтись — они вышли вместе: Клара и добрый, милый Боули — Боули, который жил в Олбани, посылал в «Таймс» шутливые заметки о заграничных отелях и северном сиянии, Боули, который любил молодежь и шел по Пиккадилли, держа правую руку на пояснице.

— Безобразник! — закричала Клара и взяла Троя на поводок.

Боули предвкушал — рассчитывал — услышать признание. Клара души не чаяла в матери, но все же иногда ощущала, что та немножечко, ну настолько уверена в себе, что ей трудно понять других людей, таких — «таких несуразных, как я», вырвалось у нее (собака тянула ее вперед).

Быстрый переход