У меня создается впечатление, что здешние критики прекрасно понимают, чего я пытаюсь достичь, поскольку знают наизусть «Американские уроки» Итало Кальвино, одну из моих настольных книг. То, что интеллигент стремится к легкости, к простоте, их не шокирует; напротив, они рукоплещут, зная, как это изнурительно. С их латинской утонченностью, они не путают простоту с упрощенчеством.
Упрощенчество — непонимание сложностей.
Простота — способность разрешать сложности.
В Вероне мне рассказывают занятную историю.
В первой половине XX века один садовник ухаживал за кладбищем, где находится склеп Джульетты. Туристы приезжали посмотреть на могилу, влюбленные приходили сюда целоваться, а несчастливые — плакать. Растроганный сценами, при которых ему ежедневно приходилось присутствовать, садовник выдрессировал птиц, теперь по его команде они садились на плечо страдальца и клювиком запечатлевали на его губах мимолетный поцелуй. Это чудо понравилось, заинтриговало, и мало-помалу со всего мира стали стекаться письма, адресованные Джульетте, с просьбой дать совет в любовных делах.
Садовник стал красивым почерком отвечать на письма, подписываясь «Джульетта».
Когда в пятидесятых годах он умер, письма с адресом «Италия, Верона, Джульетте» продолжали прибывать, и их скопилась целая куча. Несколько веронцев решили продолжить дело садовника и создали Клуб Джульетт — группу из семи женщин, которые писали письма несчастным или одиноким людям, поделившимся с ними своими.
Вчера вечером я встречался с семью современными Джульеттами. Интеллектуалки, социологи, адвокаты, они ведут переписку с приговоренным к смерти в Техасе или смотрителем маяка в Китае…
Вот такая странная эта Верона, которую построили итальянцы, а прославил англичанин, Шекспир…
Как всегда, я больше не живу. Писательство завладело мною и отодвинуло все, что его не касается, на задний план. Заключенный в скобки, я превратился в писца, в руку на службе неотложному делу: героям, которые хотят существовать, истории, которая требует слов.
Декабрьские праздники я прохожу как призрак. Наваждение дает мне несколько часов передышки: я с радостью общаюсь с родителями, сестрой, ее мужем, племянниками, затем, стоит мне выйти из комнаты, мое неоконченное произведение вновь завладевает мной.
Порой я думаю, что писательство не любит мою семью, моих друзей. Как несговорчивая любовница, оно отдаляет, отрывает меня от них.
Наверное, поэтому я и втягиваю своих близких в процесс написания книг. Я думаю о них, о том, что им предстоит прочесть, я стараюсь их удивить, позабавить, угадать, что каждому из них понравится или нет на этой странице. Я приглашаю их стать потенциальными читателями текста, который пишу.
Но когда я сижу среди них, меня с ними нет. Я притворяюсь, что я — это я, и вспоминаю, что они — они.
Новелла есть концентрат романа; роман, сведенный к своей сути.
Этот требовательный жанр не прощает предательства.
Если роман можно использовать как сундук, запихивая туда все, с новеллой так нельзя. Следует отмерять пространство, отводимое описанию, диалогу, эпизоду. Малейший просчет в архитектуре заметен. Попустительство тоже.
Иногда мне кажется, что новелла удается мне, потому что я прежде всего человек театральный.
Со времен Чехова, Пиранделло или Теннесси Уильямса известно, что новелла — это жанр драматургов. Почему? Новеллист как бы управляет читателем: берет его за шиворот на первой фразе и без остановки, без перерыва ведет к последней, как он привык поступать со зрителем в театре.
Драматурги любят новеллу, поскольку у них создается впечатление, будто она лишает читателя свободы, превращает его в зрителя, который не может выйти из зала, разве что покинет свое кресло навсегда. Новелла дает писателю эту власть — власть управлять временем, создавать драму ожидания, неожиданности, дергать за ниточки чувства и интеллекта, а затем внезапно опустить занавес. |