Пусть зайдут завтра… разве что у них есть какие-то конкретные предложения… вы что, не видите, что приемная полна людей и у меня нет времени принять их?
— Он считает себя министром, — шепнула Марчелло мать.
— Министром иностранных дел, — подтвердил профессор.
Венгерское дело, — вдруг быстро, тихим, тревожным голосом сказал сумасшедший, продолжая писать, — венгерское дело. Глава правительства находится в Праге, а в Лондоне что делают? И почему французы ничего не понимают? Почему не понимают? Почему? Почему? Почему?
Каждое "почему" произносилось безумцем с постепенным повышением голоса, и наконец, почти выкрикнув последнее "почему", он вскочил со стула и повернулся к посетителям лицом. Марчелло поднял глаза и посмотрел на отца. Седые волосы стояли дыбом, худое, изнуренное, темное лицо, прочерченное глубокими вертикальными морщинами, было отмечено выражением серьезности и значительности, на нем читалось мучительное усилие соответствовать воображаемой торжественной и церемонной обстановке. Сумасшедший держал на уровне глаз один из своих листков и сразу же, со странной поспешностью, задыхаясь, начал читать его:
Дуче, вождь героев, царь земли, моря и неба, государь, папа, император, командир и солдат, — здесь безумец сделал нетерпеливый жест, смягченный некоторой почтительностью и означавший "и так далее, и так далее". — Дуче, здесь, где… — тут снова последовал жест, как бы говорящий "пропускаю, это неважно", потом чтение возобновилось: — Здесь написал я памятную записку, которую прошу тебя прочесть от первой, — безумец остановился и посмотрел на посетителей, — и до последней строчки. Вот записка.
После этого вступления сумасшедший подбросил листок в воздух, повернулся к письменному столу, взял другой лист и начал читать записку. На сей раз Марчелло не различил ни единого слова, сумасшедший читал ясным и громким голосом, но в невероятной спешке. Слова сливались друг с другом, так что вся речь его была одним словом невиданной длины. Марчелло подумал, что слова, должно быть, таяли на языке отца еще до того, как он их произносил, огонь безумия растоплял их словно воск, превращая в единую размягченную, расплывчатую и неопределенную словесную материю. По мере того как сумасшедший читал, казалось, что слова все глубже проникали друг в друга, укорачиваясь и съеживаясь, и самого безумца начала захлестывать словесная лавина. Все чаще он отбрасывал листки в сторону, едва прочтя первые строчки, потом вдруг, прекратив чтение, с поразительной ловкостью вспрыгнул на кровать и там, забившись в угол, стал произносить речь.
То, что это речь, Марчелло понял скорее из жестов, нежели из слов, как обычно, бессвязных и безумных. Сумасшедший, подобно оратору, стоящему на воображаемом балконе, то воздевал руки к потолку, то, сгибаясь, выбрасывал одну руку вперед, как бы намекая на некоторые тонкости, то поднимал к лицу раскрытые ладони. В какой-то момент в воображаемой толпе, к которой обращался безумец, видимо, раздались аплодисменты, потому что несчастный характерным успокаивающим движением руки попытался восстановить тишину. Но было ясно, что аплодисменты не прекращались, а, напротив, усиливались. Тогда сумасшедший прежним умоляющим жестом вновь попросил тишины, спрыгнул с кровати, подбежал к профессору и, схватив его за рукав, сказал жалобно:
Заставьте их замолчать… на что мне аплодисменты… я объявляю войну… как можно объявить войну, если рукоплесканиями тебе мешают говорить?
Мы объявим войну завтра, майор, — сказал профессор, глядя на безумца с высоты своего роста.
Завтра, завтра, завтра! — завопил сумасшедший, внезапно впадая в ярость, смешанную с досадой и отчаянием. — Всякий раз — завтра, войну надо объявить немедленно!
Да почему, майор? Что за спешка? В такую-то жару! Бедные солдаты… вы что, хотите, чтобы они воевали в такую жару? — Профессор плутовски повел плечами. |