Читал он греческие трагедии Софокла, Эсхила и Эврипида, читал их по-испански, медленно, но ясно, без запинки, несмотря на то,
что тут же переводил их с греческого текста. Он так хорошо знает древние и новые языки, что казалось, будто он читает чудесно сделанный перевод.
По его словам, он стремился переводить как можно ближе к подлиннику, чтобы в его добросовестной передаче я могла постичь гениальные произведения
греков во всей их простоте. Боже! Какое величие! Какие картины! Сколько поэзии! Какое чувство меры! Какого исполинского размаха люди! Какие
характеры, целомудренные и могучие! Какие сильные ситуации! Какие глубокие, истинные горести! Какие душераздирающие и страшные картины проходили
перед моими глазами! Еще слабая, возбужденная сильными переживаниями, вызвавшими мою болезнь, я была так взволнована его чтением, что воображала
себя то Антигоной, то Клитемнестрой, то Медеей, то Электрой, воображала, что переживаю эти кровавые мстительные драмы не на сцене, при свете
рампы, а в ужасающем одиночестве, у входа в зияющие пещеры или при слабом свете жертвенников, среди колоннад античных храмов, где оплакивали
мертвых, составляя заговоры против живых. Я слышала жалобные хоры троянок и пленниц Дардании. Эвмениды плясали вокруг меня... что за странный
ритм! Какие адские песнопения! Воспоминание об этих плясках еще и теперь вызывает у меня дрожь и наслаждение. Никогда, осуществляя свои мечты, я
не буду переживать на сцене тех волнений, не почувствую в себе той мощи, какие бушевали тогда в моем сердце и в моем сознании. Тогда впервые
почувствовала я себя трагической актрисой и в голове моей сложились образы, которых не дал мне ни один художник. Тогда я поняла, что такое
драма, трагические эффекты, поэзия театра. В то время как Альберт читал, я мысленно импровизировала мелодии и воображала, что произношу все мною
слышанное под аккомпанемент. Я несколько раз ловила себя на том, что принимала позы и выражение лица героинь, чьи слова произносил Альберт, и
часто, бывало, он останавливался в испуге, думая, что видит перед собой Андромаху или Ариадну. О, поверь, я большему научилась и больше постигла
за месяц этого чтения, чем постигну за всю свою жизнь, вызубривая драмы господина Метастазио. И если бы музыка, написанная композиторами, не
была преисполнена чувства правды, которое отсутствует в действии, мне кажется, я изнемогла бы от отвращения, изображая великую герцогиню
Зенобию, беседующую с ландграфиней Аглаей, и слушая, как фельдмаршал Радамист ссорится с венгерским корнетом Зопиром. О, как все это фальшиво,
чудовищно фальшиво, милый мой Беппо! Фальшиво, как наши костюмы, фальшиво, как белокурый парик Кафариэлло в роли Тиридата, фальшиво, как пеньюар
а ля Помпадур на госпоже Гольцбауэр в роли армянской пастушки, как облаченные в розовое трико икры царевича Деметрия, как декорации, которые мы
видим вблизи и которые похожи на пейзажи Азии не больше, чем аббат Метастазио на старца Гомера.
- Теперь я понимаю, - отвечал Гайдн, - почему сочинение ораторий навевает на меня больше вдохновения и надежды на успех, чем создание
оперы, хотя я и чувствую потребность писать для театра, если вообще решусь когда-нибудь на это. Мне кажется, что композитор может развернуться
во всем блеске своего таланта и увлечь воображение слушателей в высшие сферы музыки только в симфонии, где ему не мешают дешевые и обманчивые
эффекты сцены, где душа говорит с душой и музыкальные образы воспринимаются не зрительно, а слухом.
Беседуя так в ожидании, пока все соберутся на репетицию, Иосиф и Консуэло ходили рядышком вдоль большой декорации заднего плана,
изображавшей в тот вечер реку Араке; на самом деле то был огромный кусок полотна синего цвета, натянутый между двумя другими большими полотнами,
размалеванными желтыми пятнами и представлявшими собой якобы Кавказские горы. |