Изменить размер шрифта - +
Так что я решил умолчать о поразившей меня особенности его голоса – впечатлении разделявшего нас огромного расстояния – и о страхе, который он у меня вызвал.

Даже при этом было совершенно очевидно, что Морленд испытал жесточайший шок. Казалось, он пребывал на грани серьезного нервного срыва, когда стремительно метался взад-вперед и бросал совершенно сумасшедшие замечания, вновь и вновь возвращаясь к дьявольской убедительности сна – которую мое откровение, похоже, еще больше усилило, – и наконец разразился невнятными просьбами о помощи.

Эти просьбы произвели на меня немедленный эффект, заставив позабыть любые дикие рассуждения о себе самом. Думать теперь я мог только о том, как помочь Морленду, и происходящее опять представлялось мне проблемой, которую разумней перепоручить психиатру. Наши роли переменились. Я был уже не благоговеющим слушателем, а надежным и рассудительным другом, к которому Морленд обратился за советом. Это более всего придало мне чувство уверенности и сделало мои предыдущие размышления детскими и нездоровыми. Я ругательски ругал себя за то, что потворствовал игре его обманчивого воображения, и теперь делал все возможное, чтобы исправить эту ошибку.

Через некоторое время мои повторяющиеся доводы вроде возымели определенный успех. Морленд успокоился, и наша беседа опять стала более-менее разумной и двусторонней, хотя он то и дело продолжал интересоваться моим мнением относительно того или иного момента, не дававшего ему покоя. Мне впервые открылось, до какой степени серьезно воспринимает мой друг этот сон. Во время своих одиноких тягостных размышлений, рассказывал мне Морленд, он иногда приходил к убеждению, что, когда он спит, его разум оставляет тело и уносится сквозь немереные дали в некое межвселенское царство, где и играется партия. Возникала иллюзия, говорил он, опасного приближения к сокровеннейшим тайнам вселенной и к открытию того, что среди них одна гниль, зло и насмешка. Временами дикий страх вызывало предположение, что когда-нибудь этот переход между его разумом и царством игры «распахнется», по его словам, до такой степени, что и его тело «будет высосано из нашего мира вместе с разумом». Убежденность в том, что проигрыш в игре обрекает на какую-то ужасную участь весь мир, в последние дни только окрепла. Он провел пугающие параллели между ходом игры и ходом войны и уже начинал верить, что итог войны – хоть и вовсе не обязательно победа одной из сторон – зависит исключительно от конечного результата партии.

Иногда это становилось настолько сильным, что единственное облегчение давала мысль: что бы ни случилось, ему нипочем не убедить других в реальности своего сна. Этот сон всегда будут рассматривать как проявление сумасшествия или плод больного воображения. Не важно, насколько живой и яркий он для самого Морленда, – тому в жизни не представить твердых, объективных доказательств.

– Как и сейчас, – добавил он. – Вы ведь видели, что я сплю, правда? На этой самой койке. Слышали, как я разговариваю во сне? Разговариваю про игру. И вы нисколько не сомневаетесь, что это всего лишь сон, верно? Вам ведь ничего другого и в голову не приходит?

Не знаю, почему эти последние довольно двусмысленные вопросы должны были произвести на меня такой увещевающий эффект – притом что каких-то три ночи назад я содрогался от ужаса, заслышав доносящийся невесть откуда голос Морленда. Но они это сделали. Они как бы стали печатью на договоре между нами – относительно того, что сон был просто сном и ничего другого не значил. У меня возникло какое-то приподнято-самодовольное чувство – словно у врача, вытащившего пациента из опасного кризиса. С Морлендом я говорил тоном, который сейчас назвал бы напыщенно-сочувственным, и не замечал, с какой унылой покорностью кивает он в ответ на мои поучения.

Я даже убедил его посетить ночную забегаловку по соседству, как будто – прости меня, Господи! – желал отпраздновать собственную победу над его сном.

Быстрый переход