Никаких разрывов; никаких узелков; никаких хитросплетений. Бобби знала в этом толк.
Он даже знал, о чем она думает, ему открылось. Что-то в дровах. Что-то… было что-то, что она нашла в дровах. Да. Бобби была в Хэвене, пытаясь донять, что это мог быть за предмет и почему она чувствует себя такой усталой. Она не думала о Джеймсе Эрике Гарденере, известном поэте, человеке протестующем и Благодарном женолюбе, который в настоящее время стоял в лекционном зале нортистернского университета под этими лампами с пятью остальными поэтами и этим жирным дерьмом по имени Трепл или Трептрепл или что-то в этом духе и был готов упасть в обморок. Здесь, в этом лекционном зале, стоял Мастер Несчастья. Господи, прости Бобби, которой как-то удавалось держать свое дерьмо при себе, тогда как все окружающие источали его, Бобби была там, в Хэвене, думая так, как должны бы думать люди…
Нет, она не думает. Она не делает этого вообще.
Тогда, в первый момент, мысль возникла без звукопоглощающей оболочки; она возникла громко и настоятельно, как молния в ночи:
Бобби в беде! Бобби в НАСТОЯЩЕЙ БЕДЕ!
Эта уверенность ударила его, как пощечина грузчика, и сразу исчезло головокружение. Он вдруг ощутил себя, услышал глухой стук, бывший, как ему показалось, стуком его зубов. Боль сверлом ввинчивалась в голову, но даже это было к месту: если он чувствовал боль, значит, он был снова здесь, здесь а не дрейфующим вокруг чего-то в озоне.
И в один загадочный момент он увидел новую картину, очень короткую, очень ясную, очень зловещую: это была Бобби в подвале фермы, оставшейся ей от дяди. Она разбирала какую-то часть механизма… или нет? Казалось, было темно, и Бобби не хватало рук, чтобы влезть в механизм. Но она уверенно что-то делала, так как легкий голубой огонь прыгал и мерцал между ее пальцами, когда она возилась со спутанными проводами внутри… внутри… но было слишком темно, чтобы увидеть, чем была эта темная цилиндрическая форма. Она была знакомой, что-то такое он раньше видел, но…
Затем он смог слышать так же хорошо, как и видеть, хотя то, что он услышал, было гораздо менее комфортно, чем таинственный голубой огонь. Это был Питер. Питер выл. Бобби не обращала внимания, и это было крайне непохоже на нее. Она продолжала возиться с проводами, дергая их так, что они могли бы что-нибудь натворить в пахнущем землей темном подвале…
Видение прерывалось усиливающимися голосами.
Лица, которые появились вместе с этими голосами, не были больше белыми дырами в пространстве, это были лица реальных людей: некоторые забавлялись (но немногие), некоторые были смущены, но в большинстве люди казались встревоженными или огорченными. Большинство искало, другими словами, пути помочь ему вернуться в нормальное состояние. Боялся ли он их? Боялся ли он? Если да, то почему?
Только Патриция Маккардл не волновалась. Она смотрела на него с тихим, спокойным удовлетворением, которое восстановило для него всю ситуацию.
Гарденер вдруг начал говорить в зал, удивляясь, как естественно и приятно звучит его голос.
— Прошу прощения. Извините меня, пожалуйста. У меня здесь некоторое количество новых стихов, и я рассеялся, витая в них. Прошу прощения.
Пауза. Улыбка. Теперь он мог видеть, как успокоились встревоженные, вздохнув с облегчением. Раздался легкий смех, но он был сочувствующим. Он мог, однако, видеть гневно краснеющие щеки Патриции Маккардл, что сделало его головную боль восхитительной.
— Действительно, — продолжал он — даже если это не правда. В самом деле, я пытался решить, читать ли вам некоторые из этих новых вещей. После свирепой борьбы между такими весомыми аргументами, как Авторская Гордость и Благоразумие, Благоразумие настояло на компромиссном решении. Авторское Право поклялось обжаловать решение…
Еще смех, сердечнее. Теперь щеки старой Пэтти выглядели как его кухонная плита сквозь маленькие заледеневшие окошки холодной зимней ночью. |