Изменить размер шрифта - +
Искал сам подкомирий, Ясек, позвали Якуба.

– Расступись земля! Очков не слышу.

Поднялась гроза. Прибежала старая Дорота с фитилем в руке на помощь, и ей удалось настоящим чудом или удивительной женской догадливостью обнаружить их воткнутыми… между комодом и стеной.

Только тут нужно было послушать выяснения, чьей виной они туда попали, потому что вещь очевидная – сами они, как поведал подкоморий, влезть туда не могли, но кто-то, убираясь на комоде, с пренебрежением, достойным порицания, этот дорогой прибор, не достаточно что сбросил, но даже не был осведомлён об этом поступке… либо… могла в этом быть недостойная злоба.

Убедившись только, что пребывание за комодом очкам не повредило и футляр их только немного потёрся, подкоморий одел их на нос, разорвал конверт, достал письмо, приблизил его к свече и внимательно начал читать, с intytulacji.

«Ясно вельможный подкоморий, благодетель и мне очень милостивый пане и брат».

Обычные письма, только для формальности, были написаны на четверти бумаги, редко занимали больше, чем одну страницу, и рассчитаны бывали так, что подпись, помещающаяся в некотором отступлении внизу, выпадала чуть не на самом краю. С ужасом подкоморий сначала заметил, что на первой этой стороне не только не было подписи, но даже формул, ей предшествующих, отвернул беспокойно бумагу и убедился, что письмо имело три полные страницы, а дополнено ещё постскриптумом. Очевидно, коротко на него отписать, per dominum nostrum, не годилось, особенно подскарбию; дело должно было быть magni momenti, важное.

У него опустились руки.

– Ну вот тебе! – сказал он в духе. – Не говорил ли я?

Подкоморий в действительности ничего не говорил, но привык использовать это выражение, утешаясь в каждой проблеме своей проницательностью.

Будь что будет, нужно было начать читать. Эта операция неопытному подкоморию, который по причине глаз и из отвращения к бумаге всегда кем-то пользовался, не давалась легко – а что же говорить о тех зигзагах канцелярии подскарбия, amanuensis которого корябал как курица.

Верещчака, которому минуту назад было холодно, начинал потеть; а было это не от огня, зажжённого в камине, потому что Ясек едва его раздул, но от чрезмерного усилия всей силы разума, какая трбовалась для чтения и выговаривания. Прерывал себя только.

– А, пусть бы его! О, вот пишет! Что это снова? Нет конца.

Дело было довольно сложное. Речь шла не о сеймике, но о старом процессе по поводу сбежавшего подданного, личность которого доказывал Флеминг, а подкоморий опровергал.

Дело это спало на протяжении какого-то времени, теперь его возобновляли.

Помимо того, что сама вещь производила неприятное впечатление и грозила процессом, нужно было отписать.

Проницательный подкоморий угадывал, что возобновление претензии было только штукой, чтобы ценой погашения её получить себе на сеймике поддержку.

Значит, следовало так отписать, чтобы и не дать определить, что почуял письмо носом (выразился подкоморий) и уговаривать… а потом…

Опершись на локоть, Верещчака долго думал и вздыхал. Тянуть с ответом только день или два, выслать его другим нарочным в Терасполь – не подобало. Доказал бы то, что слишком заставили думать и встревожили. Stante pede следовало ответить.

В этом была загвоздка.

Наступало вечернее время, после еды же Верещчака по неизменному правилу должен был воздержаться от всякой умственной работы, кроме вечерней молитвы. Он придерживался того старинного правила: mille passus meabis, и ходил, писать, следовательно, не мог.

Он был вынужден немедленно сесть за письмо, отложив ужин, только рюмкой настойки подкрепиться, и – отделаться от этого чёрта.

Он позвал Якуба, который стоял у порога.

– Слышишь, старый, – сказал он, – это проклятое письмо от подскарбия! Тоже мне в пору! Я должен сразу отписать… а тут – ужин, а после ужина не могу.

Быстрый переход