Навязчивая любовь особы из Монастира стала в конце концов офицеру поперек горла, и он решил во что бы то ни стало отправить ее с детьми на родину. В эту ночь он пришел сказать, что билеты куплены и утром следует быть готовой к отъезду. Но могла ли бедная женщина так легко расстаться с мужем? Конечно, она вцепилась в него, принялась просить, умолять. Кто знает, какие сцены, какие слова предшествовали столь страшному эпилогу?
Когда часа через два я собиралась все‑таки заснуть, в дверь тихонько постучался Хаджи‑калфа.
– Послушай меня, ходжаным. Кроме тебя, в гостинице женщин нет. Несчастная соседка лежит без сознания. Только не надо смеяться… Сходи к ней, ради бога, посмотри. Я ведь мужчина, мне неудобно. Не дай бог, помрет. Свалится тогда беда на наши головы.
Но когда в дверях появилось лицо Хаджи‑калфы, мною опять овладел приступ смеха. Я хотела сказать: «До свадьбы заживет», – но не могла вымолвить ни слова.
Хаджи‑калфа сердито посмотрел на меня и покачал головой:
– Хохочешь? Заливаешься? Ах ты негодница!.. Нет, вы только посмотрите на нее!..
Он так странно, с анатолийским акцентом, произносил слово «хохочешь», что я и сейчас не могу удержаться от смеха.
Больше часа мне пришлось провозиться с моей несчастной соседкой. Тело ее было покрыто синяками и ссадинами. Она закатывала глаза, сжимала челюсти и все время теряла сознание. Я впервые в жизни ухаживала за подобной «больной» и чувствовала себя очень неуверенно. Впрочем, стоит человеку попасть в положение сиделки, и он невольно начинает проявлять чудеса усердия.
Каждый обморок продолжался не менее пяти минут. Я растирала пострадавшей кисти рук. Ее дочь подносила кувшин, и мы кропили лицо водой. Ссадины были на лбу, щеках, губах. Кровь, смешанная с сурьмой и румянами, стала почти черной и тоненькими струйками стекала по подбородку на грудь. Господи, сколько было краски на этом лице! Кувшин почти опустел, а румяна и сурьма все еще не смылись.
Когда я проснулась на другой день, номер напротив был уже пуст. Офицер рано утром на фаэтоне увез свою первую жену вместе с детьми. Перед отъездом соседка хотела увидеть меня, чтобы проститься, но не осмелилась разбудить, так как знала, что из‑за нее я почти не спала в эту ночь. Она поцеловала меня спящую в глаза и просила Хаджи‑калфу передать привет.
Телегу порядком трясло. Когда мой взгляд останавливался на лице Хаджи‑калфы, я опять начинала смеяться. Старик понимал причину столь неуместного веселья, сам смущенно улыбался в ответ и, качая головой, ворчал:
– Смеешься! Все еще радуешься?! – И, вспоминая ужасный пинок, полученный вчера вечером, добавлял: – Проклятый офицеришка! Понимаешь, так меня лягнул, – все в животе перемешалось. Мират, вот тебе отцовское наставление: никогда в жизни не вздумай разнимать супругов. Муж и жена – одна сатана.
Наконец мы доехали до родника. Здесь нам предстояло расстаться. Хаджи‑калфа вылил воду из двух бутылок, которые я взяла в дорогу, наполнил их заново, потом принялся пространно наставлять старого возницу.
Неврик‑ханым, всхлипывая, переложила в мою корзинку несколько хлебцев, испеченных накануне специально для меня.
Дикая Айкануш, которая, как мне казалось, была совершенно равнодушна ко мне, вдруг заплакала, словно у нее что‑то заболело. Да как заплакала! Я сняла свои жемчужные сережки и продела их в уши девушки. Моя щедрость смутила Хаджи‑калфу.
– Нет, ходжаным! – пробормотал он. – Подарки не должны стоить денег. А ведь это драгоценные жемчужины…
Я улыбнулась. Как объяснить этим простодушным людям, что по сравнению с жемчужинами, которые текли по лицу девушки, эти серьги не имели никакой цены!
Хаджи‑калфа подсадил меня на телегу, затем глубоко вздохнул, ударил себя кулаком в грудь и сказал:
– Клянусь тебе, для меня эта разлука мучительнее, чем вчерашний пинок офицера. |