Ведь ты даже «энчиладас» не приготовишь; да и зачем, если есть рестораны? А еще, милая, тебе нравится вот это. Тебе нравится то, что я с тобой делаю, и как я это делаю, и ты скажешь, — он смеялся, шепча это, проклятый Блондин, щекоча губами ее живот, — ты скажешь: ох, вот беда-то, когда меня сцапают и выпишут мне билет в одну сторону. Ба-баах. Так что иди-ка сюда, смугляночка моя. Сюда, поближе, еще ближе, и обними меня покрепче и не отпускай, потому что в один прекрасный день я умру, и тогда меня уже никто не обнимет.
Как же мне жалко тебя, детка, как же плохо тебе будет тогда без меня. Ведь ты будешь совсем одна. Я хочу сказать; когда меня уже не будет, и ты будешь вспоминать меня и тосковать по всему этому… вот этому… и будешь знать, что никто никогда не будет делать этого с тобой так, как делал я.
Совсем одна. Каким странным и в то же время каким знакомым было для нее теперь это слово: одиночество. Когда Тереса слышала, как его произносят другие, или сама мысленно произносила его, слово это будто бы относилось не к ней; всякий раз при этом ей виделся Блондин — в одном своеобразном месте, где она как-то подглядывала за ним. Хотя, пожалуй, образ был все же образом ее самой: Тересы, наблюдающей за Блондином. Потому что бывали и темные периоды, черные двери, которые Блондин закрывал за собой, за километры от нее, будто и не спускался оттуда, сверху.
Иногда он возвращался после какой-нибудь поездки или дела из тех, о которых никогда ничего не рассказывал ей, но о которых, казалось, было известно всему Синалоа, и молчал, не хвастался и не бравировал, как обычно. Уходил от ее вопросов на полуторакилометровую высоту, становился уклончивым и особенно эгоистичным, словно был очень занят. А она, растерянная, не зная, что сказать и что сделать, бродила вокруг, точно неуклюжий зверек, пытаясь уловить жест или слово, которые вернули бы ей его. Растерянная, испуганная.
Когда такое случалось, он уходил из дома куда-то в центр города. Некоторое время Тереса подозревала, что у него есть другая любовница — несомненно, они у него были, как и у всех, но она боялась, как бы не появилась одна, особая. При мысли об этом она просто сходила с ума от стыда и ревности; и вот как-то утром она потихоньку выскользнула следом за Блондином и, смешавшись с толпой, шла за ним почти до самого рынка Гармендиа, пока не увидела, что он вошел в таверну «Ла Бальена». Торговцам, нищим и несовершеннолетним вход воспрещен. В табличке на двери женщины не упоминались, но всем было известно, что таково одно из неписаных правил заведения: только пиво и только мужчины. Так что она долго — больше получаса — стояла на улице напротив, рядом с витриной обувного магазина, наблюдая за дверями таверны и ожидая, когда он выйдет. Однако он все не выходил, поэтому она, в конце концов, пересекла улицу и вошла в соседний ресторанчик, зал которого сообщался с залом «Ла Бальены». Заказав стакан прохладительного, она прошла к задней двери и увидела через нее большой зал, уставленный столиками, а в глубине — музыкальный автомат, из которого неслись голоса «Лос Дос Реалес», певших «Дороги жизни». Но — вещь необычная для этого места и этого часа — за каждым столиком сидело по одному мужчине с бутылкой пива. По одному на столик. Почти все — люди уже вполне взрослые или немолодые, в широкополых плетеных шляпах или бейсболках на голове, смуглолицые, с пышными черными или седоватыми усами. И все пили молча, уйдя каждый в себя и ни с кем не разговаривая, как сборище неких странных, погруженных в задумчивость философов; в горлышках некоторых бутылок еще торчали белые бумажные салфетки, вместе с которыми их подали, и от этого казалось, что в бутылках стоят белые гвоздики.
Все молчали, пили и слушали музыку, которую время от времени запускал то один, то другой, вставая, чтобы опустить монеты в автомат, а за одним столиком сидел Блондин Давила в летной куртке, накинутой на плечи, совершенно один, неподвижно, глядя перед собой; минута шла за минутой, а он выходил из своего оцепенения только для того, чтобы вынуть бумажную гвоздику из бутылки «Пасифико» ценою семь песо и поднести ее к губам. |