Через каждые двадцать шагов горели гадкие светильники.
Странно, наверное, звучит, когда про светильник скажут "гадкий" — но я просто не знаю, как по-другому это выразить. Обыкновенные дворцовые светильники из матового стекла в виде тюльпанов — но в них горело не масло, как у людей, а — я не знаю, что. И от них шел то ли голубой, то ли черно-зеленоватый свет, от которого лица у всех женщин выглядели совершенно мертвыми. Синеватыми с прозеленью, а глазницы, ноздри и рот — вроде запавших дыр. Я как-то встревожился и на всякий случай потрогал Яблоню за ручку — но, спасибо Нут, она была обычная, тепленькая, улыбнулась мне, и младенчик тоже был теплый и подремывал.
Я немного успокоился и стал смотреть по сторонам.
Близнецы шли, как любая охрана — Ла впереди, а Хи сзади — и мечи у них тоже светились, холодным неживым светом, как зарницы. Яблоня говорила, что различить близнецов нельзя, но я потихоньку приноровился: Ла был, как будто, чуть-чуть потеплее и лицом живей и проще, а Хи — у него лицо никогда не двигалось, он только глаза щурил.
И это Ла любил пошутить: ущипнуть меня за щеку, так, что волосы встанут дыбом, или задеть Пчелку локтем, чтобы она подпрыгнула — и все это с невинной улыбочкой. Хи по натуре казался куда серьезнее — и мне с ним было легче разговаривать.
Но Хи всегда говорил ужасно откровенно. Гораздо откровеннее, чем люди — и, когда говорил, уж точно не думал, что человека может перетряхнуть с головы до ног. Не умел пожалеть. Кажется, даже сам это понимал, а потому не стал разговаривать о некоторых вещах с Яблоней, а сказал мне.
Вроде как, если этот бесхвостый до сих пор не сбрендил и не подох, то ему уже ничего не грозит, ага.
Вот Хи мне и рассказал, что Орел приказал убить своих теток не столько по обычаю, сколько за то, что госпожа Алмаз отравила его мать. Но это уже потом, после той моей глупости.
Когда утром никто не принес Яблоне поесть, я пошел разыскивать кого-нибудь посметливее из дворни. Я сказал Яблоне, что в кухне никого не оказалось — но, если честно, я сразу кухню не нашел. Тут все было такое большое и столько всяких ходов, что я все время выходил куда-то не туда. Я пошел в ту сторону, откуда приходили евнухи госпожи Алмаз — я же думал, они из кухни приходят — а оказалось, что там ее покои.
Вот это и была большая ошибка. Я чуть не вляпался по самые уши, ага.
Во дворце-то, на темной стороне, по запаху ничего нельзя разобрать. Тут женщины жили тысячу лет — и тысячу лет душились, поэтому все, что могло пропитаться благовониями — пропиталось насквозь. Сплошная герань, розовое масло, жасминовая эссенция, мускус и горький апельсин. И еще какой-то запах, от которого делается как-то… то ли грустно, то ли сладко — явно, драгоценный, потому что в деревне я никогда такого не нюхал. И от этого шквала запахов так дуреешь первое время, что даже чеснок не учуешь, пока тебе его не подсунут под самый нос.
Если бы не это, я разнюхал бы, откуда пахнет едой — не труд. Но тут из всех запахов самым съедобным был очень сильный аромат ванили. Я и пошел туда — думал, может, пекут ванильное печенье, много, на всех женщин. Логично, потому что треугольные ванильные ушки с медом вообще-то подают на поминках — заесть слезы сладким, чтобы путь на другой берег у мертвого был не горек.
А они засыпали этими драгоценными стручками весь ее покой. И прямо на стручках стоял ее гроб из сандалового дерева, весь резной, а вокруг — сандаловые гробы царевен. А рядом, в золотых тюльпанах, курились ванильные и сандаловые свечки, чтобы запаха мертвых было не слышно. Ну и прислуга из покоев государыни… тоже там была, в общем.
Их, я хочу сказать, еще не завернули в полотно и не уложили в гробы. С ними вообще, я думаю, не было времени возиться: распорядители похорон заняты были в храме и в усыпальнице, а до этого обряжали старую госпожу и бедных царевен. |