|
И Луи, молчаливый и меланхоличный, подумал, что бесполезно было бы что-нибудь на это возражать и что действительно это заранее предрешенное дело.
* * *
Они снова стали прогуливаться, идя под руку куда глаза глядят. Наступало ночное время, но ветер не стихал. Соленые брызги больших волн перелетали через отлогий берег и мелким дождем падали даже на куртину. Луи, повернувшись лицом к морю, раскрывая рот, принялся дышать полной грудью, как бы желая наполнить свои легкие и внутренности чистым воздухом этого целебного и бодрящего бретонского моря, которое больше даже, чем земля, было его подлинной и обожаемой родиной…
При увеличивающейся темноте они, сами того не замечая, возвратились к башне Богоматери, где им надлежало покинуть городской вал и спуститься в город по ступенькам, выбитым в граните стены. Дойдя до этих ступеней, они приостановились, чтобы бросить взгляд на благородный вид двух островков, Большого Бея и Малого Бея, которые море и туман опоясали двойным кольцом белоснежной пены.
Луи, выпустив тут руку Тома, протянул руки к горизонту, как бы желая охватить его:
— О, брат мой, Тома! — воскликнул он; и голос его, столь спокойный и сдержанный обычно, дрожал и трепетал, подобно голосу влюбленной женщины. — О, брат мой, Тома! Когда ты взглянешь в последний раз на все это, на родное наше, бретонское… что мне кажется красивее и отраднее, на мой бретонский вкус, чем всякие американские Тортуги, несмотря на их лазурные небеса и их огненные солнца… когда ты на все это взглянешь, взглянешь в последний раз, разве не разорвется твое сердце, переполнив грудь твою, и разве не утонут твои глаза в потоке слишком горьких слез?
Тома, внезапно вздрогнув, вытер себе рукой лоб, который вдруг увлажнился, покрывшись мелкими каплями холодного пота.
— Разве не покажется нам все это, — сказал он решительно, — гораздо красивее и милее, когда мы снова сюда вернемся как настоящие и славные вельможи, столь богатые, столь могущественные и столь благородные, что каждый, волей-неволей, согнет пред нами спину и, встретив нас, опустится на колени?
Он снова взял под руку Геноле и, прижимая его к себе, властно и в то же время вкрадчиво сказал:
— Брат, брат Луи, ты ведь знаешь, что ныне все мои близкие по плоти и крови, все мои родственники и свойственники, одним словом, все те, которых, однако же, я сделал тем, что они есть: знатными, почитаемыми, уважаемыми и почтительно всеми встречаемыми… ты ведь знаешь, что ныне все они, сколько их ни на есть, плюют на меня и меня отталкивают! Брат Луи, ты, который меня никогда не покидал в течение шести суровых годов войны и каперства… ты, который всегда бывал рядом со мной и своим телом старался меня защитить каждый раз, как нас поливало частым дождем свинца и железа… ты, который и теперь, один во всем моем родном городе, меня не отталкиваешь, не плюешь на меня, но, напротив, еще нежнее меня любишь и еще с большей бдительностью и теплой любовью стараешься меня уберечь… так знай же, брат Луи, что отныне ты, ты один мне и отец, и мать, и братья, и сестра, и все, все вместе! И что мне не надо других родных, кроме тебя, тебя одного, Луи Геноле, моего помощника, моего матроса и настоящего моего брата и Брата Побережья!
Порывисто он сжал его в своих объятиях.
— О, брат мой, брат Луи! Я снова ухожу в море, чтобы сызнова пуститься вдаль и таким образом удалиться от злых людей и удалить от них любимую мною подругу. Брат Луи, брат мой, отпустишь ли ты меня одного туда, куда я отправляюсь?
Луи Геноле вздохнул; ибо с высоты этой куртины Богоматери, на которой они находились, он мог заметить, встав на цыпочки, поверх Пласитров и Известкового переулка, кровлю своего собственного родного дома, расположенного, как известно, на улице Решетки. И дом этот был очень дорог его сердцу, сердцу покорного сына и благочестивого малуанца. |