Их любимыми телепередачами были военные парады, потому что там столько мужиков, что при справедливом дележе хватило бы на всех. Четырнадцать дней отпуска они напропалую отдавались военнослужащим, пытаясь, как бродяга в чужом погребе, насытиться впрок.
От наших ворот со звездой к их воротам – почему-то с лирой – вела широкая грунтовка, проторенная сапогами и всяческими машинами, не исключая бронетехники.
Там, где этот стихийный путь армии к народу пролегал по полям, трактористы не пахали, зная по многолетнему крестьянскому опыту, что ни озимых, ни яровых все равно не дождешься – вытопчут, а за испорченную дорогу еще и надают по шее.
Пропуском в рай служили солдатские погоны и мимоходом брошенное: “У нас в Якутске…” Те, кто могли бы сказать “У нас в Москве”, все равно придумывали себе родину за Уралом. Ехать за Урал текстильщицам не хотелось, и щекотливых разговоров о женитьбе не возникало.
Другое дело офицеры. Даже самые отчаянные из нас не отваживались приближаться к санаторию иначе как с патрулем, когда возникала служебная необходимость ловить убежавших в самоволку солдат. При колоссальном численном превосходстве и коварстве текстильщиц офицер был не охотником, а редкостной боровой дичью. В санатории бытовала Легенда о Соблазненной крутильщице-мотальщице, Легкомысленном офицере и Храбром портняжке-замполите в роли посаженного отца. Добровольной свадьбы, без вмешательства политработников и шитья аморалки, легенда не предусматривала. Среди полковых дам был, наверное, с десяток таких охотниц, в свое время отскандаливших себе мужа. Но через санаторий-то проходили десятки тысяч, поэтому легенда оставалась легендой.
Воинская жизнь так регламентирована, что даже нарушения распорядка подчиняются распорядку. Чтобы удрать к текстильщицам, солдаты дожидались отбоя и, оставив за себя под одеялом свернутую шинель, сначала шли к деревенским спекулянтам разжиться портвейном. В рощу около санатория они прибывали с точностью электричек. Текстильщицы березками светились в темноте. На шепотки, хихоньки и совместное распитие отводилось минут сорок, после чего текстильщицы шли в санаторий через ворота, а солдаты через забор.
Вот в эти сорок минут их по-браконьерски, на подходах к нерестилищу, ловили патрули. Хватали наугад, сколько могли. Однажды зацепили нашего же дембеля, которого уже месяц дожидались папа с мамой в родном Коврове. Текстильщицы его передавали из палаты в палату, скрывая от санаторного персонала, как подпольный радиопередатчик. Выгуливали по ночам. Когда патруль сцапал его в роще, он голоса не подал, а то бы отпустили, и молчком пошел со всеми в полк. Там его узнали при свете. Он лез целоваться и упрашивал кого-нибудь сходить в санаторий за его чемоданом, потому что боялся вернуться туда и сгинуть.
На рассвете, когда истомленные самовольщики волоклись в казарму, их ничего не стоило собирать пучками, как морковку. Однако шнырять за ними по кустам уже не имело смысла; офицер просто садился к дневальному на тумбочку и поджидал возвращавшихся.
Благонравова мы ловили под утро, перемалывая обычную тему: зря мы это, сам придет, ему деваться некуда. Хотя знали, что да, деваться некуда, но сам он в часть не вернется. Потому что маршальский экс-племянник украл из медпункта коробку промедола. Наказал меня.
Майской ночью тысяча девятьсот восьмидесятого года патруль в составе трех человек выдвинулся в район Пробковой рощи на ближайших подступах к санаторию.
Старшим я назначил себя, а еще в патруль входили пьющий прапорщик Нилин, который объявил Благонравову газават за свой обиженный “Запорожец”, и Аскеров, удивительный во многих отношениях рядовой. Аскеров страдал ночным недержанием и служить по-настоящему не служил, а лечился и проходил комиссии. Солдаты уважали его как сачка редкой стойкости, ибо вдохновленные аскеровским примером симулянты ломались уже на первом, неофициальном этапе лечения: после земляных работ или ста кругов бегом по плацу все спали как убитые, один Аскеров педантично мочился в постель. |