Хотя штатский взвыл бы от моей работы – по двенадцать часов в день, с одним выходным. Но это была работа не врача, а дежурного на всякий случай, надсмотрщика над молодыми разрушителями, караульщика подотчетного медимущества.
Наконец, спрашивалось: почему я раньше ни о чем таком не подумал? Только на этот вопрос я и мог ответить. Из-за Насти. Я бы поехал валить лес, лишь бы подальше от ее комнаты с опечатанной дверью.
Прапорщики допили “Хирсу” и укатили втроем в кабине летучки – избавляться от аппарата и заодно прикупить еще “Хирсы” в станционном коопторге. Солдаты, шлепая тапочками, пошли будто бы курить. Само собой разумелось, что вот так, в тапочках и больничных пижамах, они рванут на танцы в санаторий текстильщиков. Если бы вернулись ночевать, я бы выписал их с диагнозом “подозрение на грипп не подтвердилось”. Но в конце концов пришлось отправлять за ними патруль, и я выписал их за нарушение режима.
На месте похорон моей военной карьеры осталась только упаковочная стружка с мелкими звездочками стекла. Из медпункта вышел удивительный рядовой Аскеров и стал гонять стружки веником.
– Зачем тебе это нужно, Аскеров? – спросил я.
– Грязно, – пожал плечами удивительный рядовой.
– А тебе какое дело? Ты что, в наряде?
– Нет, – констатировал удивительный рядовой, усердно махая веником.
– Так зачем ты за всеми убираешь?!
– Грязно, – как маленькому повторил мне удивительный рядовой.
– Аскеров, – сказал я, – таких солдат не бывает.
Удивительный рядовой выпрямился, осмотрел себя, начиная с веника в руке, и опять стал мести, решив не отвечать на мое неконкретное, а возможно, и обидное замечание.
– Извини. Ты есть, значит, такие солдаты бывают, – признал я и к слову высказал самое невероятное предположение: – Ты что же, Аскеров, служить хочешь?
Удивительный рядовой так разволновался, что бросил веник.
– Хочу, – сказал он, сам потрясенный тем, какую махину ценностей переворачивает единственным словом.
Вся служба на том стоит, что солдаты не хотят служить, а хотят домой. Будь иначе, увольнения в город и десятидневные отпуска давали бы не в поощрение, а в наказание. И офицеры не пугали бы нерадивых, мол, дождешься у меня дембеля в ноль часов тридцать первого декабря и ни минутой раньше. Такие посулы зачитывались бы перед строем, как приказы о награждении, – если бы, повторяю, солдатам хотелось служить.
– Я деньги давал, – шепотом продолжал удивительный рядовой. – Кого в армию не берут – больной, жениться нельзя: дети пойдут больные. Я давал пятьсот рублей, и меня взяли. Ты меня вылечишь – я женюсь.
– Вылечу, – пообещал я, хотя сильно в этом сомневался. – Есть аппаратик, будешь надевать на ночь. Писнешь во сне – тебя ударит током и проснешься.
Удивительный рядовой помолчал и, раз такой пошел откровенный разговор, опасливо признался:
– Знаю, мне в госпитале надевали. А я вынимал батарейку. Боялся, убьет.
– Не убьет, – заверил я. – Такого парня – и какая-то батарейка?!
И мы разошлись, друг другом довольные.
Интеллигентные люди попьют и завяжут Дверь Лихачевых была заклеена бумажкой с милицейской печатью. Над бумажкой долго, нахально и глупо трудилась Замараиха. То я замечал, что надорван уголок, то на следующий день – что печать расплылась от сырости. Наконец я поймал Замараиху на месте преступления. Она поставила у двери стремянку, на стремянку – электрический чайник; пар из носика бил в бумажку, Замараиха колупала ее ногтями, поплевывая на ошпаренные пальцы.
К тому времени мы не разговаривали. Информация по необходимости передавалась через кого-нибудь третьего, необязательно одушевленного. |