Все это пахло разнообразно и остро, перебивая вонь от моих заблеванных простыней.
Но я привык, принюхался, как ассенизатор, и временами чуял плававшие пылинками в воздухе Настины свежие запахи. Тогда я наплескивал еще стакан и пил торопясь, как будто рвал кольцо парашюта.
Иногда бывало утро или, может быть, день. В коридоре за дверью моей палаты шаркал тряпкой удивительный рядовой Аскеров. Он бесконечно мыл полы. А если не мыл, значит, в тот момент ел или спал. Других заболевших в медпункте тогда не было, и рябенькая старшинка Люба на безрыбье увлекалась Аскеровым.
– Ну что, Аскеров, моешь? – для разговора спрашивала Люба.
– Мою, – не сразу подтверждал удивительный рядовой.
– А доктор, значит, запершись? – наседала Люба. Удивительный рядовой выдерживал паузу и с достоинством отвечал:
– Ага.
– Значит, пьет наш доктор-то, а? – вызывала на откровенность Люба.
– Отдыхает, – выворачивался удивительный рядовой. Разозленная его невозмутимостью Люба опускалась до удара ниже пояса:
– А ты, значит, все ссышься?
– Ночной энурез, – констатировал удивительный рядовой таким тоном, будто речь шла о значке “Воин-спортсмен”. В окружном госпитале он проникся уважением к своей неизлечимой болезни.
Когда их голоса за дверью удалялись, я вставал, пил из кислого бронзового крана и мочился в умывальник. Поначалу меня хватало на то, чтобы еще обтереться мокрым полотенцем и перевернуть матрац облеванной стороной вниз. Но эти действия были чересчур осмысленными. Организм в них не нуждался, а я хотел стать организмом или, лучше того, растением. Поэтому я перестал умываться, стащил с койки матрац и валялся на голой сетке. А самогон тянул через оранжевую медицинскую трубку – для простоты существования и еще потому, что уже не мог точно плеснуть из банки в стакан.
Самогон был вместо времени. Он так же истекал, кончался и убивал меня.
Летоисчисление началось от полной банки; всякий раз, как я напивался, уровень самогона падал сантиметра на три, и это позволяло отличить одно такое событие от другого.
Откуда-то я знал, что за Настей приехал отец, и видел из окна, как носилки с нею задвигают в санитарный “уазик” – головой вперед, как будто Настя была живая. Я беспокоился, как они доедут, потому что “уазик” был красным лихачевским “Фольксвагеном” и стоял на кирпичах.
Потом я попал в горячую ванну. Мне вместо Насти делали криминальный аборт. У вышедшего плода было личико капитана Лихачева.
– Дать бы тебе в рыло, – сказал Саранча.
Я очнулся и первым делом ощутил, что ротный уже дал мне в рыло. Клокотала уходящая в сток поганая вода, удивительный рядовой Аскеров подтирал натекшие рядом с ванной лужи. А я лежал на медицинской каталке, и старшинка Света ковырялась иголкой у меня в вене.
– Уж мы вам кричали, уж мы вам стучали. На похорона-то вам надо было сходить. По-соседски, – певуче сказала Света, поддевая мне вену, как червя на рыболовный крючок. – Настенькин отец был, майор, седенький. Вещи все распродал-раздал; как приехал с портфельчиком, так и уехал с портфельчиком.
У меня в пальцах и в губах забегали ледышки.
– Эуфиллин?
– Эуфиллин, – подтвердила Света. – Согните локоть, ватку не потеряйте.
– Интеллигентным людям уколов не колют. Они попьют, попьют и сами завяжут, – отметил Саранча, искоса наблюдая за Светиными манипуляциями.
До койки я дошел сам. Удивительный рядовой отскоблил полы до голых досок и даже не увел остатки самогона.
– Удобно, – сказал Саранча, прикинув, как мне было пить самогон через трубку. – И зачем?
– Не стреляться же, – сказал я. |