Теперь все внимание он уделял саду: снова подрезал разросшийся кустарник, смел в кучу листья, выкосил заброшенные лужайки, давно уже превратившиеся в луга. Его агент прислал ему письмо с жалобой: почему он никогда не отвечает на звонки и SMS? Майкл, впервые за две недели проверив мобильник, обнаружил там по меньшей мере дюжину посланий, которые стер, не читая, и вернулся к своей работе в саду.
Сад оказался куда более запущенным, чем это казалось с первого взгляда: дорожки были буквально погребены под слоями опавших и сгнивших листьев, статуи опрокинуты, розы одичали, японский водный садик — предположительно, тот самый, план которого он видел среди документов в заветном ящичке, — зарос древними рододендронами. Летний деревянный домик-беседку так оплели колючие ветви шиповника, что Майклу лишь с трудом удалось пробраться внутрь, — там он обнаружил коробку с высохшими акварельными красками, кисти для рисования и альбом, на обложке которого аккуратными печатными буквами коричневого цвета красовалась подпись: «Эмили Джеральдина Ланди».
Выходит, Эмили любила рисовать красками? Отчего-то Майкла это совсем не удивило. Его собственная дочь, Холли, тоже очень любила рисовать — он долгие годы хранил ее рисунок, каждый раз пришпиливая его к зеркалу в артистической уборной. Интересно, подумал он, как Холли оборудовала бы этот домик? И вдруг почувствовал укол совести: ведь все это время он почти не думал ни о дочери, ни о сыне, ни об Энни.
Как он мог так быстро их забыть? Нет, конечно же, не забыть , а… Но вместо боли утраты в душе жили теперь лишь далекие воспоминания: то, как он впервые увидел Энни, — она сидела в первом ряду маленького районного театра; или то, как дочка в раннем детстве цеплялась за его палец; или глаза Бена, такие голубые и такие доверчивые. Да, теперь эти воспоминания стали далекими, потому что их заслонили совсем другие, ему не принадлежащие, однако вдруг выступившие из мрака столь отчетливо, что это было за пределами всяческого разумения. Нед в матросском костюмчике лазает по деревьям, Эмили в своем летнем домике, сосредоточенно нахмурившись, рисует акварельными красками японский садик весной. И Фрэнсис, прелестная Фрэнсис с небрежно заплетенными косами, все еще тоненькая и гибкая, несмотря на рождение двоих детей, улыбающаяся, счастливая, сияющая, бежит по дорожке с охапкой роз…
Какой-то звук за спиной заставил его вздрогнуть.
— Фрэнсис?
Он обернулся и на мгновение увидел ее, точно Орфей Эвридику: бледное лицо, темные волосы, лицо, затуманенное тоской…
И почти сразу понял, что это Энни. Энни в джинсах и куртке. И с новой стрижкой. Ему больше нравилось, когда она носила длинные волосы — как в те времена, когда они еще только познакомились.
— Кто такая Фрэнсис? — спросила Энни.
Майкл попытался объяснить. Он говорил и чувствовал, как ей все это безразлично. Она пришла, чтобы высказать собственное мнение, и явно не собиралась уходить, пока он ее не выслушает.
Когда Энни заговорила, это очень напоминало те нравоучения, которые он уже один раз слышал от Роба. Она упрекала его в одержимости этим домом, в том, что он сильно похудел, что не отвечает на телефонные звонки. Майкл объяснил, что здесь плохая связь, но Энни, насмешливо прищурившись, вновь посоветовала ему обратиться к врачу.
Он предложил ей посмотреть дом. Она это предложение отклонила. Казалось, думала, что если войдет в дверь Особняка, сразу утратит главенство. Ей эти бесконечные «реставрационные» работы совершенно не интересны, сказала она, и еще менее интересны «исторические» исследования. Майкл спросил о детях, и она ответила, что, как только он начнет проявлять благоразумие, они могут попробовать прийти к некоему соглашению. Вскоре Энни ушла, оставив его — впервые за долгое время — с ощущением полной беспомощности и мучительного бессильного гнева, но ближе к вечеру он вновь обрел душевное равновесие. |