Изменить размер шрифта - +
Я бросился на кровать, все закружилось и провалилось в сон… губы, выскальзывающие из губ, губы, становящиеся тем более губами, чем менее были губа-ми… но я уже спал. Меня разбудили. Надо мной стояла все та же служанка. Было утро, но темное, ночное. Да и не утро это было. Она будила меня: – Господ просят к ужину. – Я встал. Фукс уже наде-вал ботинки. Ужин. В столовой, тесной клетушке с зеркальным букетом, кислое молоко, редиска и разглагольствования пана Войтыса, экс-директора банка, с перстнем-печаткой, с золотыми запонка-ми.
– Я, любезный пан, поступил теперь в полное распоряжение моей дражайшей половины и вы-полняю разного рода мелкие работы, кран там починить или радио… Советовал бы побольше масли-ца к редиске, маслице – первый сорт…
– Спасибо.
– Жарища, все это должно бурей кончиться, клянусь самой святой святыней, какая для меня только возможна, для меня и моих гренадеров!
– Папа, ты слышал гром там, за лесом, далеко? (Это Лена, я ее еще не рассмотрел как следует, вообще я мало что успел увидеть, во всяком случае, экс-директор или же экс-председатель выражал-ся весьма затейливо.) – Я бы посоветовал еще капельку кислого молочка, жена моя особый спец, ей удается варенец! Мня-мня! А в чем его цимес? Ну-ка, разлюбезный пан? В горшке! Качественность простоквашки зависит от закваски, а закваска – от горшка-горшковича! – Леон, ну что ты в этом по-нимаешь? (Это вступила пани директорша.) – Я бриджист, паночки мои, банкир я в прошлом, а сей-час с женулиного спецсоизволенья я бриджист с полудня, а в воскресенье – ив вечерние часы. А вы, господа, всё в мыслях об учебе? В самую точку попали, у нас сейчас тишь да гладь, интеллект как сыр в масле катается… – Я особо не прислушивался. У пана Леона была голова тыквой, как у гнома, лысина нависала над столом, подкрепленная саркастическим блеском пенсне, рядом Лена, озеро, лю-безная жена пана Леона, погруженная в округлости свои и выныривающая из них, чтобы распоря-диться ужином как священнодействием, смысла которого я не улавливал, Фукс говорил какие-то слова, бледные и белесые, флегматичные, я ел пирог и хотел спать, мы говорили, что пыльно, что сезон еще не начался, я интересовался, холодные сейчас ночи или нет, пирог мы закончили, появился компот, и после компота Катася пододвинула Лене пепельницу с проволочной сеткой, как отзвук, как слабое эхо не столько той сетки (на кровати), на которой, когда я вошел в комнату, была нога, сколько самой ноги, стопы, икры на сетке кровати, и т. д., и т. п. Выскальзывающая губа Катаси оказалась рядом с губками Лены.
Я, оставивший свое прошлое там, в Варшаве, и заброшенный сюда, начинающий здесь… уце-пился за это, но лишь на мгновение, потому что Катася отошла, а Лена передвинула пепельницу на середину стола – я закурил сигарету – включили радио – пан Войтыс забарабанил пальцами по столу и начал напевать какой-то мотивчик, нечто вроде «ти-ри-ри», но осекся – снова забарабанил, снова замурлыкал, снова осекся. Тесно. Комната слишком маленькая. Сжатые и раскрытые губы Лены, их робость и несмелость… и больше ничего, спокойной ночи, мы идем наверх.
Когда мы раздевались, Фукс опять начал баловаться на Дроздовского, своего начальника, с ру-башкой в руках он исторгал бледные и белесые, рыжие жалобы, вот, мол, Дроздовский, шеф, отно-шения сначала были идеальные, потом что-то испортилось, то-се, я стал действовать ему на нервы, представь себе, братец, я действую ему на нервы и, если даже пальцем пошевелю, то действую ему на нервы, ты понимаешь это – действовать на нервы шефу семь часов, он меня просто не выносит, даже в сторону мою старается не смотреть, и это семь часов, случайно посмотрит и шарахается, все семь часов! Уж и не знаю, – говорил он, уставившись в свои ботинки, – мне иногда хочется на колени встать и завопить: пан Дроздовский, простите меня, простите! А за что? Ведь и он не по злой воле, я его действительно раздражаю, мне коллеги советуют: сиди тихо, меньше лезь на глаза, но, – вылупился он на меня меланхолично и по-рыбьи, – но как я могу лезть или не лезть, если мы с ним семь часов в одной комнате сидим, я кашляну, рукой пошевелю – он сыпью покрывается! Может, воняет от меня?
И эти сетования отверженного Фукса объединялись во мне с презрением и враждой моего отъ-езда из Варшавы, и оба мы, он и я, гонимые… неприязнью… в этой чужой дешевой меблирашке, в случайном доме, раздевались, мы – два изгоя, два отщепенца.
Быстрый переход