Он описал наше открытие, местонахождение палочки, нишу в стене и закрыл глаза. – Гм-м-м… согласитесь, господа… повешенный воробей… висящая палочка… что-то в этом… Да еще как раз там, куда указывала стрелка.
Тут меня порадовала мысль о висящем коте – как палочка – как воробей – меня обрадовала ее логическая стройность! Леон встал, хотел сразу же пойти к палочке, но Фукс его задержал. – Подож-дите, пожалуйста. Сначала я должен все рассказать.
Однако рассказ у него получился путаный, паутина различных домыслов и аналогий опутывала его, я видел, как он слабел, даже в какой-то момент посмеялся над собой и надо мной, потом опять серьезно, но с усталостью паломника завел историю о дышле, что дышло, мол, нацелено… Почему бы не проверить, правда, господа? Если мы стрелку проверили, то и дышло можно. Мы это только так, для проверки. На всякий случай… Не то чтобы у нас были какие-нибудь сомнения относительно Катаси… только для проверки! И на всякий случай у меня в коробке была жаба, чтобы, если нас кто-нибудь застанет, свести все к шутке. Я забыл о жабе, когда уходил, поэтому Катася и принесла.
– Жаба, – сказала Кубышка.
Он рассказал об обыске, как мы все там осмотрели, но безрезультатно, ровным счетом ничего, но, представьте себе, в конце концов мы натолкнулись на одну деталь, пустяковую, конечно, совер-шенно, согласен, незначительную, однако повторяющуюся намного чаще, чем это необходимо, вы понимаете, господа, если что-нибудь повторяется чаще, чем обычно… сами рассудите, господа, я просто перечислю… И он начал декламировать, но неубедительно, слишком слабо!
Иголка, воткнутая в стол.
Перо, воткнутое в корку от лимона.
Пилка, воткнутая в коробочку.
Булавка, воткнутая в картонку.
Вторая булавка, воткнутая в картонку.
Гвоздь, вбитый в стену над самым полом. Ох, как же его обессилила эта литания; усталый, ис-томившийся, он набрал воздуха, вытер уголки своих вылупленных глаз и лишился сил, как палом-ник, которому не хватило веры, а Леон закинул ногу на ногу со всеми признаками раздражения, тогда Фукс испугался, ему вообще не хватало уверенности в себе, ее отнял у него Дроздовский. Мной снова овладело бешенство, что я все время с ним фигурирую, я, у которого в Варшаве с семьей происходит то же самое, неприятие, отторжение, беда какая-то, но ничего не поделаешь…
– Корки, иголки… – буркнул Леон. Он не закончил, но этого было достаточно: корки, иголки, то есть чушь, чушь, куча мусора, и мы на ней, как два мусорщика.
– Подождите! – закричал он. – В том-то и цимес, что, когда мы вышли оттуда, пани, – обратил-ся он к Кубышке, – тоже что-то забивала! Молотом! В бревно возле калитки. Изо всех сил.
Он смотрел в сторону. Поправлял галстук.
– Я забивала?
– Вы, пани.
– Ну и что?
– Как это что? Там все проткнуто-пробито, и пани тоже заколачивает!
– Ничего я не заколачивала, я только по бревну била.
Пани Манся извлекала слова из запасов неисчерпаемого и страдальческого терпения.
– Лена, золотко, объясни, почему я по бревну била.
Голос у нее был подчеркнуто нейтральный, каменный, а взгляд горел девизом «выдержу».
Лена как-то сжалась – больше намек на движение, чем само движение, – подобно улитке, неко-торым растениям, всему, что сжимается или уклоняется при прикосновении.
Проглотила слюну.
– Лена, говори правду!
– Мама иногда… Это такой кризис. Нервы. Случается время от времени. Тогда хватает, что под руку попадет… для разрядки. Бьет, колотит или разбивает, если это стекло.
Лгала. Нет, не лгала! Это была и правда, и ложь одновременно. Правда, потому что со ответст-вовала действительности. А ложь, потому что ее слова (о чем я уже знал) важны были не их правдой, а тем, что исходили от нее, Лены, – как запах, взгляд. |