А ведь она камнем лежала у меня на совести, являлась, как из сна, с тяжелым, тянущимся, как распущенные волосы, отчаянием… Тогда кот казался еще страшнее…
Слоняясь, я добрел до воробья – и это несмотря на все усиливающееся во мне раздражение, что воробей играет несоразмерную своему значению роль и, хотя ни с чем не связан, постоянно выпячи-вается, неподвижно и как бы отстраненно давит своим присутствием. Однако (думал я, медленно переходя раскаленную дорогу и углубляясь в высохшие травы) нельзя отрицать, существовало определенное сходство, хотя бы то, что кот и воробей довольно близки друг другу, в конце концов, коты едят воробьев, ха-ха-ха, какая липкая, эта паутина связей! Почему я оказался в плену ассоциаций?
Однако это было второстепенным; все свидетельствовало о том, что нечто иное пробивается постепенно на первый план, нечто более важное, уже довольно настырное… опирающееся на тот факт, что я кота не только задушил, но и повесил. Согласен, я его повесил, но потому, что не знал, что делать с падалью, повешение подвернулось мне механически, после стольких наших мытарств с воробьем и палочкой… от злости я его повесил, даже от бешенства, что позволил себя втянуть в глу-пую авантюру, то есть чтобы отомстить, а также сыграть злую шутку, насмеяться и одновременно направить подозрения в другую сторону, – согласен, конечно, согласен, – но все-таки я повесил, и это повешение (хотя мной совершенное и от меня исходящее) соединилось, однако с повешением воробья и палочки – три повешения, это уже не два повешения, таков факт. Голый факт. Три повешения. Именно поэтому повешения начали громоздиться и вздыматься в этой жаре без единого облачка, и не было такой уж необходимости идти в чащу к воробью, чтобы посмотреть, как он висит, – это само по себе подступало, а ведь я и бродил в ожидании чего-то такого, что в конце концов наступит и возобладает. Посмотреть, как он висит?… Я остановился у самого прохода в кустах и стоял с вытянутой вперед ногой, в траве, нет, лучше не надо, лучше оставить в покое, если я туда пойду, то повешения усугубятся, конечно же, необходимо сохранять бдительность… кто его знает, если бы мы тогда не подошли к воробью, он бы, наверное, не стал таким… с этим лучше поосторожнее! И я стоял, не трогаясь с места, прекрасно понимая, что любые колебания только повышают значение первого шага вперед, в кусты… который я и сделал. Вошел. Тенисто, приятно. Вспорхнула бабочка. Я уже пришел – купол из кустов и ниша, сумрак, там он висит на проволоке… вот он.
Всегда занятый одним и тем же, делающий одно и то же – висел, как и тогда, когда мы пришли сюда с Фуксом, – висел и висел. Я рассматривал ссохшийся комочек, все меньше похожий на воро-бья, смешно, так смеяться? Нет, лучше не надо, но, с другой стороны, я не совсем понимал, что мне делать, в конце концов, если уж я здесь оказался, то, наверное, не для того, чтобы только смотреть… мне не хватало соответствующей реакции, возможно, приветственного жеста, какого-то слова… нет, лучше не надо, излишество… Как они стелются, солнечные пятна, по черной земле! А этот червяк! Еловый ствол, круглая ель! Ну, конечно, если я сюда пришел и принес ему мое повешение кота, это не безделица, а поступок, направленный на меня самого, аминь. Аминь. Аминь. Листочки сворачи-ваются по краям – жара. Что еще могло быть в этой заброшенной, покинутой чащобе, кто ее поки-нул? О, муравьи, вас я не заметил. Пора идти. Как хорошо, что я объединил свое повешение кота с повешением воробья, теперь это уже нечто другое! Почему другое? Не спрашивай. Пора идти, что ты за тряпка! Я уже открывал калитку в сад, и солнце меня обжигало с разжиженных, дрожащих небес. Ужин. Как всегда, Леон изощрясиум шутобрехиум, пироженцию Кубыся папусе, однако теперь от котяры передавались неестественность и напряженность, и, хотя каждый прилагал все старания, чтобы держаться свободно и раскованно, именно естественность отдавала театром. |