Повешение наползало на меня изо всех углов, возникали в связи с этим разные комбинации… часто несуразные… Ведь кота я уже повесил. Но кот есть кот. А здесь впервые я заглянул смерти человеческой прямо в рот. В ротовую яму человеческую – повешенную. Гм.
Уйти. Оставить.
Уйти. Оставить здесь все так, как оно есть. Не мое это дело, что у меня с этим общего: я вообще не обязан знать, как все произошло, человек возьмет немного песка на ладонь, и уже пропал без ос-татка в необъятной, неохватной, неизмеримой и неисчислимой груде… где уж мне распутать все ни-ти, может, он повесился потому, к примеру, что Лена спит с Леоном… Что можно знать? Ничего нельзя знать, ничего не известно… уйду и оставлю. Но я не двигался с места и даже думал о чем-то вроде: «как жаль, что я ему в рот заглянул, теперь не смогу уйти».
Эта мысль показалась мне удивительно странной для такой светлой ночи… однако она была вполне обоснованной: если бы я повел себя так, как обычно ведут себя по отношению к трупу, то мог бы уйти; но после того, что я с моим ртом сделал и с его ртом… я уже не мог так просто уйти. То есть уйти-то я мог, но уже не мог сказать, что я в это не замешан… лично я…
Я стоял и размышлял, глубоко и неустанно, но безо всякой мысли, и теперь опять начал боять-ся, но бояться я начал, что я с этим трупом, труп и я, я и труп, и не могу отвязаться, да уж, действи-тельно, после заглядывания в рот…
Я вытянул руку. Воткнул ему палец в рот.
Это было не так-то легко, челюсти у него уже немного одеревенели – но раздвинулись – я во-ткнул палец, почувствовал странный чужой язык и нёбо, которое показалось мне низким, как пото-лок в низкой комнате, и холодным, вытащил палец.
Вытер палец платком.
Огляделся. Никто меня не видел? Нет. Я вернул висельника в прежнее положение, закрыл, на-сколько возможно, ветвями, заровнял свои следы на траве, быстрее, еще быстрее, страх, нервы, страх, бежать, я продрался сквозь заросли и, не увидев ничего, кроме упорного лунного мерцания, начал уходить, быстрее, быстрее, быстрее! Но я не бежал. Я шел к дому. Замедлил шаг. Что я им скажу? Как скажу? Теперь это сложно. Я его не вешал. Не вешал, но после пальца во рту этот ви-сельник стал и моим.
И при этом глубокое удовлетворение, что наконец-то «губы» соединились с «повешением». Я их соединил! Наконец-то! Будто долг исполнил.
А теперь нужно будет повесить Лену.
Ошеломление не отступало от меня ни на шаг, я был по-настоящему ошеломлен, ведь мысль о повешении всегда была для меня чем-то теоретическим, необязательным, и даже после пальца во рту ее суть не изменилась, она оставалась не более чем экстравагантностью… даже фразерством… Одна-ко сила, с которой этот огромный висельник вломился в меня и я вломился в висельника, все пере-вернула. Воробей висел. Палочка висела. Кот висел (пока его не закопали). Людвик висел. Повесить. Я был воплощением повешения. Я даже остановился, чтобы подумать. Ведь каждый хочет быть самим собой, вот и я хочу быть самим собой, кто, к примеру, любит сифилис, да никто не любит сифилис, но ведь и сифилитик хочет быть самим собой, то есть сифилитиком, легко сказать «хочу выздороветь», однако звучит это довольно дико, будто сказать «не хочу быть тем, кем я есть».
Воробей.
Палочка.
Кот.
Людвик.
А теперь нужно будет повесить Лену.
Губы Лены.
Губы Катаси.
(Блюющие губы ксендза и Ядечки.)
Губы Людвика.
А теперь нужно будет повесить Лену.
Странное дело. С одной стороны, все это было ничтожным, убогим, даже нереальным, здесь, в отдалении, за горами, за лесами, при свете луны. А с другой стороны, энергия повешения и энергия губ была… Что делать. Нужно.
Я шел с руками в карманах.
Оказался на спуске, ведущем к дому. Голоса, пение… Я увидел в каком-то километре, на про-тивоположном холме, огни фонарей – это они. |