Эко тебя зло корежит. А домой придешь, плачешь, поди, в подушку. Белугой ведь ревешь, не так ли?
— Заткнула б варежку-то! — огрызнулась та.
— Ой, доченька, да так ли родители учили тебя с людьми разговаривать! — загоревала мать Мелитина. — Они ж от стыда в гробу перевернутся.
— Чего это ты моих родителей хоронишь? — возмутилась женщина.
— Так им помереть-то в радость бы, чем терпеть эдакую дочь…
— Еще слово — и я тебя отмутызгаю! — пригрозила женщина. — По твоей постной роже.
— Не посмеешь, — уверенно сказала мать Мелитина. — Потому что я правду говорю. А ты, голубушка, дурь на себя нагнала, но душа болит и совесть мучает. Стыдно тебе, вот ты и прикрываешь стыд свой лохмотьями этими.
Лицо женщины отяжелело, проступила одутловатость щек и подбородка. Она обыскивала одежду, прощупывала швы, шарила под подкладом и посверкивала глазами. В тот момент мать Мелитина увидела свою котомку, вытряхнутую на пол, и все дорогое и сокровенное, что в ней находилось — крест, Евангелие и канонник, — все это валялось в непотребном и попранном виде. Она наклонилась, подняла свои символы веры, прижала к груди.
— Не ты ли посмела бросить, голубушка? — со страхом спросила мать Мелитина.
— Я! — с вызовом ответила женщина. — И видишь — руки не отсохли.
Она швырнула рясу в угол, в тряпье, а матери Мелитине кинула старые брюки и гимнастерку. Встала, подбоченилась.
— Напяливай!
Мать Мелитина не шевельнулась.
— Верни рясу.
— Хватит, пофорсила, — огрызнулась женщина. — Одевай что дали!
Мать Мелитина опустилась на колени, подняла над головой крест, взмолилась:
— Господи! Нагая стою перед Тобой, аки на Суде страшном! Взываю к Тебе, Господи! Освободи душу женщины! Дай вздохнуть ей чистым воздухом, дай глянуть светлым глазом. Отними слепоту и глухоту ее! Изъязви тело мое, да очисти лик женщины этой. Радости дай и утешение в горе ее! Очаруй душу ее и прими недостойную молитву мою, ибо некому более молиться за нее!
— Ты чего? — шепотом спросила женщина, пытаясь поднять с колен мать Мелитину. — Ну-ка, перестань… Ты чего?
— Боже многомилостивый! Како ты возлюбил меня, возлюби ж и ее! Муки и страдания, на нее павшие по воле Твоей, возложи на душу мою, человеколюбец! Сердце мое Тебе отверсто: зри ж нужду мою и утоли жажду, о которой я и просить не умею. На святую волю Твою уповаю, Владыко, в бесстыдном образе стою пред Тобой и молю: обнови в ней зраки образа Твоего! Меня оставь, порази и низложи — ее исцели и подыми!
— Ненормальная, чокнутая… — забормотала женщина, пятясь к двери. — Блаженная какая-то…
Она вышла из комнаты, тихо притворив дверь. Мать Мелитина тяжело встала с колен и стала одеваться. Ее качало, словно после страдной работы. Застегивая черный плат, она уколола булавкой подбородок, и выступила кровь.
— Благодарю тя, Господи, — радостно прошептала мать Мелитина.
И увидела на стене, возле которой когда-то стояла кровать, почти забеленные известью детские каракули, оставленные Сашенькиной рукой.
Ей так не хотелось уходить из этой комнаты, однако скоро пришел молодцеватый паренек в гимнастерке и отвел ее в бывший кабинет владыки Даниила. Здесь все осталось по-прежнему: мебель, портьеры и даже ковер на полу, правда, подвышарканный у входа. Разве что книги в шкафах были другие. Мать Мелитина и раньше всегда с легким трепетом входила к владычествующему деверю; и теперь, переступая порог, ощутила то же самое.
Но за огромным письменным столом восседал иной человек — начальник ГПУ товарищ Марон. |