Придется стирать либо ждать, когда высохнет, и тогда обшоркать. Скорей бы уж смена, и не дай бог начкара понесет проверять посты. Увидит еще раз в таком виде — тоже снимет и отправит домой.
Летягина уже тянуло на откровенность.
— Ну что я с ней сделаю? Что? Если б чужая была — шарахнул бы так, что навек запомнила… А мы с ней через улицу жили… Отпусти, говорит, домой… Как я отпущу? Ну, как?! — Он тоскливо огляделся и втянул голову. — Слышь, Деревнин? Что б такое сделать, а? Чтоб не выгнали?
Деревнин молча и сосредоточенно оттирал известку. Сейчас принесет нелегкая Голева, и можно угодить под горячую руку…
— Домой иди, — посоветовал он. — Тут пост все-таки…
— А вот хрен! Не пойду! — вдруг заявил Летягин и плотнее уселся к стене. — До утра просижу. Ничего, он мужик отходчивый. Отойдет — прощенья попрошу. Пустит.
Деревнину было неудобно прогонять товарища, но и терпеть его тут вовсе ни к чему. Явится начкар и закричит — почему посторонние на посту?! Он занервничал, заходил взад-вперед, подбирая слова и решая, как бы это необидно и определенно сказать Летягину, чтоб ушел и не мозолил глаза. Под руки попала лестница, прислоненная к карнизу. Деревнин схватил ее, поднял, чтобы унести к стене, но в тот же миг выронил и чуть не зацепил Летягина.
Сквозь высохшую известку ясно и как-то празднично светилась икона Богоматери с младенцем на руках…
Однако по тюремной привычке он тут же отмел все сомнения: жизнь следовало принимать такой, какая она есть. Бессмысленно же возмущаться и протестовать против стен, решеток и запоров, когда сидишь под стражей. Тем более что латышский стрелок Яков Тауринс плохо говорил по-русски и, видимо, стесняясь этого, говорил мало, а, живя рядом, жил незаметно, как полагается телохранителю.
Андрей полежал еще немного под солдатским одеялом с белой простыней и сел, щурясь на солнечное окно.
Он надел френч и, взявшись за ремень, вдруг отложил его. В этот миг он словно вспомнил, что у него нет оружия, нет той тяжести, упакованной в кожу, которая всегда была на ремне. Оказывается, он получил все, кроме оружия! И мысль эта в первую минуту обескуражила его. Конечно, можно и без револьвера, если за тобой по пятам теперь ходит телохранитель, да еще бывший конвоир, ныне ставший чем-то вроде денщика. Но в том, что, предусмотрев все, ему не дали оружия, крылось недоверие. Именно недоверие! Иначе бы хоть какой-нибудь револьверишко да сунули. Что за солдат, если в войну ему не положено оружия?
«Погоди, а может, в ревтрибунале не полагается? — попробовал успокоить себя Андрей. — К чему? Зачем судье оружие?»
И все-таки в душе возникла щербинка, язвочка, ноющая не больно, однако настойчиво, чтобы вовсе не помнить о ней. Андрей затянул ремень, посмотрелся в зеркало и стал умываться под жестяным рукомойником в углу.
— Доброе утро! — в приоткрытой двери стоял Тарас Бутенин и улыбался. — Как ночевали?
— Спасибо, — буркнул Андрей.
Бутенин отчего-то перешел на «вы», причем умышленно, поскольку никогда не ошибался, даже если они оставались вдвоем. Это походило на подхалимаж, но Андрей терпел.
— Из Сибири вестей нет? — спросил он, утираясь солдатским полотенцем.
— Молчат! — засмеялся Бутенин. — Новость пережевывают!
Два дня назад Бутенин телеграфировал в штаб о назначении Андрея, и теперь они оба ждали ответа. При одном воспоминании о красноярской тюрьме или о комиссаре Лобытове Андрей загорался мстительным чувством. И чем дольше не было вестей из штаба, чем дольше там соображали, что же произошло с Березиным в Москве, тем чувство это становилось ярче и порой, особенно перед сном, захватывало воображение. |