Изменить размер шрифта - +
Без долгих процедур.

План был отличный. Проблема лишь в том, что Джон счел его настолько хорошим, что решил рассказать о нем Деси. Чтобы она знала, что этот ее фингал под глазом, и синяки, и сломанное ребро – все это в последний раз. А Деси, будучи под кайфом, возьми да и пожалей своего бедняжку-сутенера. И все ему рассказала. И сутенер велел Деси спрятаться за углом и снимать все на телефон. А видео продали Шестому каналу за триста евро – нате, заберите – на следующий день после задержания сутенера за наркотрафик. И узел затянулся. Новость появилась на первых полосах всех газет, видео – во всех информационных выпусках.

– Я не знал, что меня снимают, комиссар, – смущенно говорит Джон. Почесывает голову, вытягивая рыжие завитушки. Пощипывает густую бороду, дергая за седые волоски.

И вспоминает.

Руки у Деси жутко дрожали, и кадр получился никудышным, но все необходимое она сумела заснять. И ее кукольное личико потом очень хорошо смотрелось в телевизоре. Она бы «Оскара» могла получить за роль девушки невинного бедняги, оклеветанного полицией. А что до сутенера, то его ни в дневных, ни в вечерних передачах не показали в привычном обличье – в майке-алкоголичке, с коричневыми зубами. Нет, они выставили его фотографию десятилетней давности с первого причастия, еще не переваренного. Прямо сбитый с пути ангелочек, во всем виновато общество и прочая чушь.

– Ты опустил репутацию нашего комиссариата ниже плинтуса, Гутьеррес. Надо же быть таким дебилом. Наивным дебилом. Ты правда ни о чем не догадывался?

Джон снова качает головой.

Он обо всем узнал, когда получил видео по «Ватсапу» между мемами. Не прошло и двух часов, как оно уже разлетелось по всей стране. Джон сразу явился в комиссариат, где прокурор уже громко требовал его голову c яйцами на гарнир.

– Я сожалею, комиссар.

– Ты сейчас еще больше будешь сожалеть.

Комиссар, сопя, поднимается и выходит из помещения – прямо не может усидеть на месте из-за праведного негодования. Сам-то он, конечно, никогда не подменял улик, не обходил уголовный кодекс, не жульничал по мелочам. Так предполагается. Ведь ему-то хватило ума не попасться.

Джона оставили повариться в собственном соку. У него забрали часы и телефон – стандартный прием, чтобы он потерял ощущение времени. Остальные его личные вещи запечатаны в конверт. Занять себя нечем, время тянется медленно, и остается только мысленно карать себя за тупость. Общественность его уже осудила, так что вопрос теперь лишь в том, сколько лет ему придется гнить в Басаури[3]. Там, где его уже поджидают дружбаны – трое на одного – со стиснутыми кулаками и желанием расправиться с полицейским, упекшим их за решетку. А может, его отправят подальше отсюда, чтобы защитить: куда-нибудь, где маменька не сможет его навещать. И приносить ему по воскресеньям свои знаменитые кокочас[4] в контейнере. Девять лет, пятьдесят воскресений в год, получается четыреста пятьдесят воскресений без кокочас. Плюс-минус. Это как-то чересчур жестоко. А ведь его маменька уже пожилая. Она родила его в двадцать семь, практически невинной, как Бог велит. А сейчас ему уже сорок три, а ей семьдесят. Когда Джон выйдет из тюрьмы, некому уже будет готовить ему кокочас. А может, она вообще сразу умрет от ужаса, когда обо всем узнает. Растреплет ей эта шельма с третьего этажа, болтливая курица, и разразится гром.

Проходит пять часов, а Джону кажется, что все пятьдесят. Ему никогда еще не доводилось долго сидеть на одном месте, так что будущая жизнь за решеткой просто не укладывается в голове. О самоубийстве он не помышляет: Джон ценит жизнь превыше всего, будучи неисправимым оптимистом. Он один из тех, над которыми Бог охотно потешается, высыпав им на голову тонну кирпичей. Но только совсем неясно, как теперь выбираться из петли, которую он сам же себе на шею и накинул.

Быстрый переход